Лучшая подруга Фаины Раневской — страница 18 из 55

Дуэтная сцена Агафьи Тихоновны и Подколесина у Савиной и Давыдова была так совершенна, что нельзя сказать, кто являлся победителем в этом соревновании, кому отдать пальму первенства. Паузы, принужденность разговора – все было артистично, правдиво и полно комизма. И в то же время трогательно-наивен был их дуэт.

Последний монолог Подколесина, перед тем как спастись бегством, проводился Давыдовым и разрешался в плане драмы. Вначале он расплывался в блаженстве – стремление всей жизни достигнуто. То, что он только предчувствовал в мечтах, сбывается. С осуждением, с легкой снисходительной насмешкой вспоминает он свою прошлую холостую жизнь. Презрительным сожалением звучал его голос, когда он говорил о глупых, слепых людях, которые не женятся. «Если бы я был где-нибудь государь, я бы дал повеление жениться всем…» – решительно и властно заявлял он.

В словах: «Право, как подумаешь: через несколько минут, и уже будешь женат» – он делал едва уловимый акцент, – где-то из глубины выглядывал спрятавшийся страх, мужество начинало покидать его. О блаженстве, которое ему предстоит вкусить, он уже говорит не так восторженно и храбро. Постепенно его охватывает ужас перед сознанием неотвратимого несчастья, которое нависло над ним. Он ищет спасенья и мучительно мечется в поисках выхода из создавшегося положения. В этой финальной сцене, несмотря на весь ее комизм, зритель, проникаясь невольным сочувствием к Подколесину, переживал вместе с ним драму нелепого, робкого человека.

Из драматических ролей нельзя было забыть Владимира Николаевича в роли Оброшенова в пьесе А. Островского «Шутники».

В течение длительного периода пьеса не шла в Александрийском театре. Давыдов рассказывал нам, что он долго отказывался играть Оброшенова, так как в этой роли на сцене Александрийского театра умер скоропостижно П. М. Свободин. Суеверный страх удерживал его, но все же желание сыграть перед петербургской публикой эту замечательную роль пересилило страх.

Страшное, как кошмар, «темное царство» с самодурствующими купцами, чванливыми чиновниками, жестокими, бесчеловечными обывателями показал Островский в «Шутниках». Власть денежного мешка, право сильного, позволяющего себе безнаказанно унижать в людях человеческое достоинство, – вот атмосфера, в которой жил чистый душой старик Оброшенов с дочерьми. В этих условиях жизни несчастный старик нашел единственный способ сопротивления – шутовство. Оброшенов – Давыдов жил двойной жизнью: в семье он нежный, заботливый отец и старается передать свою бодрость и дочерям, а на людях паясничает.

В 1-м действии, услышав от дочери упрек в шутовстве и сознавая всю справедливость его, он силится успокоить дочь, оправдывая себя жестоким законом жизни, которому он принужден подчиниться помимо своей воли. Давыдов сразу, с первого появления, завоевывал сочувствие зрителя. Оброшенов Давыдова оптимистичен, он верит в жизнь, по-своему борется за нее. Хотя он и сознает, что методы борьбы унижают его человеческое достоинство, но не жалеет себя, что делает образ Оброшенова в таком исполнении особенно привлекательным.

Оброшенов – Давыдов при появлении Хрюкова и в разговоре с ним приниженно, угоднически суетится. Издеваясь над стариком, Хрюков велит: «Посмотри-ка в калитку, нет ли кого на улице?» На удивление Оброшенова Хрюков объясняет, указывая на Аннушку: «Скажут: „старый шут любовницу завел“». Небольшая пауза – Давыдов меняется в лице: оскорбление, гнев, испуг в его глазах. Но это была лишь минута забывчивости, он брал себя в руки и, продолжая паясничать, начинал ласкательно смеяться: «Шутник, шутник, шутник! Я не сержусь…» И чтобы окончательно расположить к себе благодетеля и загладить минуту замешательства, которую Хрюков мог принять за дерзость, кричит петухом. Эта жуткая сцена благодаря Давыдовской мягкости не вызывала в зрителе неприятного чувства, отвращения. После ухода Хрюкова облик Давыдова сразу менялся – шутовская маска сброшена, и перед зрителями опять несчастный отец, измученный, стыдящийся своих кривляний человек.

Неисчерпаема по своей выразительности была мимика Давыдова. Выполняя приказание Хрюкова, он собирается идти и, надевая фрак, «из учтивости» с горечью говорит: «Эх, благодетели, благодетели!» В этих словах и в лице Давыдова было столько глубоко затаенной, скрытой ненависти к своему мучителю.

Сильным драматическим напряжением были полны у Давыдова сцены с найденным пакетом. Неописуемая, с ума сводящая радость овладевала им, когда он находил конверт. Он прижимал дрожащими руками конверт к груди. «Шестьдесят тысяч… объявить… третья часть – двадцать тысяч…» – бормотал он, задыхаясь и облизывая пересохшие губы. Счастье, граничащее со страданием, – так играл Давыдов эту сцену.

Торопливой, подпрыгивающей, торжествующей походкой входит Давыдов в комнату. Вся сцена с дочерьми и с Сашей полна веселого задора. Помолодев от счастья, он напускает таинственность, лукаво посмеивается, нарочно затягивает объявление о находке, чтобы сильнее поразить. Он уже чувствует себя богачом. Детской непосредственностью насыщал Давыдов эту сцену. На возражение Аннушки: «Папенька шутит» – Давыдов в ответ Оброшенова вносил интересный нюанс: «Шучу? Нет, уж будет шутить!» Эти слова он произносил с чувством своего освобождения, избавления от шутовства и в то же время делал вызов своим угнетателям, как бы говоря: теперь-то я постою за себя, никому не позволю издеваться над собой.

Уходя переодеться в вицмундир, чтобы ехать объявлять о находке, Оброшенов – Давыдов шаловливо-строго говорил: «Шшь! Шшь! Никто! Пальцем никто!..», бережно клал на стол завернутый в платок пакет и накрывал его шляпой. Все это он проделывал важно и торжественно. Вернувшись, он, предвкушая удивление и радость дочерей, медленно, священнодействуя, разворачивал платок, вынимал конверт и, торжествуя, читал: «Со вложением шестидесяти тысяч банковых билетов», – и радуясь, как расшалившийся ребенок, спрашивал: «Может быть, тут есть билетик в двадцать тысяч на имя неизвестного. Вот его-то мне и пожалуйте». Дальше идет постепенно нарастающий ужас, чередующийся с надеждой. Эту сцену Давыдов проводил с трагической силой. Паузу, когда он читает записку, нельзя было смотреть без слез. Прочтя записку, он долго, растерянный, молчит, руки его дрожат, лицо подергивается, наконец он говорит: «Как над мальчиком насмеялись! Над стариком-то! Над родительским чувством насмеялись!» – и разражается тихими старческими слезами!..

В последнем действии в сцене с Хрюковым Давыдов раскрывал всю высоту и благородство души Оброшенова. Он начинал сцену спокойно, сдерживая накипающее возмущение от гнусного предложения Хрюкова. «Я чести своей не продавал, – с неожиданной для себя самого смелостью и нескрываемой ненавистью говорил Давыдов. – Слышишь ты, не продавал!»

Наконец, в сильном гневе, не помня себя, Владимир Николаевич яростно кричал: «Молчи! Задушу! Молчи!»

После ухода Хрюкова Оброшенов – Давыдов, исчерпав всю свою энергию, бессильно опускался на стул и долго молчал, переживая весь ужас совершившегося. Горделивое сознание в себе человека постепенно покидает его. Объятый страхом перед бедностью, сознавая свое ничтожество, изуродованный жизнью, он уже раскаивался в своем благородном порыве и казнил себя за ссору с Хрюковым.

Когда входит посланный от Хрюкова с требованием сейчас же прийти к нему, Давыдов ослабевшим голосом, безучастно спрашивал: «Зачем?». Медленно поднимаясь, тихо, беззвучно говорил: «Что ж! Надо идти… Скажи, что сейчас буду».

В финальной сцене чувство невыразимой жалости охватывало зрителей, когда несчастный, замученный старик в слезах опускался на колени перед дочерью, прося ее согласиться на брак с Хрюковым. Оброшенов Давыдова не столько умолял дочь принести себя в жертву, сколько просил простить его – преступного отца, обрекающего свою дочь на мучительное замужество. Жестокий закон жизни, в тисках которого жили люди того времени, требовал этого. И невольно в душе зрителя, через образ Оброшенова, рождалось гневное чувство к несправедливым и уродливым условиям жизни. Все великие творения Давыдова были проникнуты любовью к людям. В опустившемся человеке, в самом отъявленном мошеннике он раскапывал человеческое.

Бюрократы из канцелярии императорских театров, люди бездарные, чуждые искусству, редко радовали петербургскую публику классическими творениями Давыдова.

Репертуар был наводнен пошлыми, безыдейными пьесами. Давыдов чувствовал глубокую неудовлетворенность, но примирялся, не проявлял ни возмущения, ни стремления вырваться из гнилой бюрократической обстановки. В недолгое директорство Волконского в 1899 году Давыдову дышалось свободнее, он был назначен режиссером театра, и по его инициативе были возобновлены и поставлены пьесы Островского, Гоголя, Сухово-Кобылина, но основной репертуар оставался без изменений, и зачастую Давыдов выступал в незначительных, малоинтересных для его дарования ролях, однако и в них он умел находить живое, человеческое лицо.

Так, в пьесе А. Потапенко «Волшебная сказка» он играл друга графа, пожилого пошляка, циника, прожигателя жизни. И в этой роли он нашел интересные, неожиданные краски, легко избежав штампа. Это был упоенный жизнью человек, ничего не признающий, кроме удовлетворения своих низменных страстей, какой бы ценой они ни доставались. Совершенно замечательно Давыдов пел в 3-м действии романс в минуту разрыва Натали с графом. Прошло почти 50 лет, а до сих пор сохранились в памяти и мелодия, и слова романса, и та легкость и выразительность, с какими он пел: «Не говори холодного прощай, но ласково мне молви до свиданья, и, дорогая, знай, что буду я томиться ожиданьем, что для меня теперь с тобою быть или не быть – вопросом стало: жить или не жить».

На своем веку Владимир Николаевич переиграл множество ролей, самых разнообразных, и все, от больших классических до ничтожных маленьких, были отточены, детально разработаны. Усталость, которую он иногда ощущал, была усталостью человека, но не художника. В творчестве он не знал устали, всегда был жизнерадостен, бодр, и эту бодрость, этот вкус к жизни он темпераментно перебрасывал в зрительный зал. Все образы, созданные Давыдовым, были глубоко правдивы, психологичны, насыщены жизнеутверждающим юмором и светлым оптимизмом.