Лучшая подруга Фаины Раневской — страница 28 из 55

Несколько дней спустя после спектакля «Сказка» я боялась показаться в театре, сидела взаперти дома, оплакивая себя как актрису. Даже рецензии о спектакле не читала, уверенная, что будут «ругать». Мне говорили актеры театра, что «ругать» коршевцев считалось хорошим тоном, а тем более вновь прибывших актеров из провинции. В таком состоянии полного отчаяния и сознания «загубленной молодой жизни» я пребывала три дня, ожидая, что мне пришлют увольнение за мой «провал». Но этого не случилось, так как «мои грехи против искусства» не были так уж велики и страшны, как мне вообразилось. Дирекция меня за них не покарала, а послала мне новую роль в пьесе для следующей пятницы (в театре Корша каждую пятницу была премьера).

Пьеса, содержания которой я теперь не помню, была невероятно пошлой. Помню, что в 1-м действии я должна была раздеваться и в дезабилье бегать по сцене, с кем-то целоваться, кому-то изменять. Был 1905 год, собиралась революционная гроза. Корш решил отдать дань времени и начал с того, что этой гнусной, пошлой пьесе дал новое, ничем не связанное с содержанием название – «К новой жизни». Чтобы оправдать название, Корш присочинил к моей роли монолог в последнем действии. В этом монологе я прощалась с разгульным, веселым времяпрепровождением и неожиданно объявляла удивленной публике и не менее удивленным персонажам пьесы о моем стремлении к новой жизни. Но в чем заключался смысл этой новой жизни, куда, вопреки желанию автора, направлял героиню пьесы Корш, никто не знал. Пьеса было скоро снята с репертуара.

Впрочем, в тот год ни одна пьеса не удерживалась, потому что публика мало интересовалась театрами. Все ждали великих событий – одни со страхом, другие с радостно бьющимися сердцами. Для меня театр тоже отошел на второй план: я ходила в университет на собрания, участвовала в демонстрации. У меня на квартире хранилась нелегальная литература и позднее был устроен приемный покой для рабочих, пострадавших на баррикадах.

В театре актеры сделались как-то серьезнее: личные, актерские интересы отошли на второй план, реже слышались скабрезные анекдоты и хвастливые рассказы о безумных успехах в той или другой роли. Одни были искренне захвачены революционным подъемом; другие играли в революционных энтузиастов. Корш принадлежал к последним. Он бегал, суетился, кричал, громко ругал правительство и изображал себя бойцом революции.

Вспоминается мне такая картина: в день опубликования царского манифеста «о свободах», подходя к «красному революционному» театру Корша, я увидела на ступеньках театра Ф. Корша, обнимавшегося с актерами, и услышала его тенорок: «Христос воскресе». – «Воистину воскресе». Корш сиял, как только что начищенный медный таз. В этот момент в его объятиях, прославляя Христа за «свободу», оказалась какая-то женщина в платочке на голове. «До чего дошел Корш в своих революционных устремлениях, – думала я, – целуется с уборщицей».

Подойдя ближе, я обнаружила, что это была актриса театра, приезжавшая ежедневно в театр на своей лошади, в роскошных шляпах, но «примкнув к революции», она пришла пешком и в платочке. Демократизация ее дворянской особы произошла в один миг.

Улицы наполнялись народом, громадная толпа рабочих, студенческой молодежи с пением революционных песен двигалась к Тверской. Несколько актеров, в том числе и я, присоединились к демонстрации. «Товарищи, куда?» – «В Бутырки, освобождать политических заключенных». – «И мы с вами!» Кто-то мне приколол красный бант. «Вставай, подымайся, рабочий народ…» – пели мы в радостном упоении. День был солнечный, яркий. Когда подошли к Гнездниковскому переулку, навстречу демонстрации промчалась закрытая карета и завернула с Тверской в Гнездниковский переулок. Кто-то крикнул: «Товарищи, везут политических заключенных!» И с возгласами: «Освободить! освободить!» часть демонстрации бросилась в переулок за каретой.

Как оказалось, это была провокационная карета, пущенная для того, чтобы рассеять демонстрацию и завлечь демонстрантов в ловушку: в конце переулка была засада – выстроилось в шеренгу несколько десятков полицейских, вооруженных револьверами. Разгоняя демонстрантов, полицейские выскочили на Тверскую. На мостовой переулка лежал раненый студент. Мы, оставшиеся в переулке, подняли стонавшего товарища, перенесли в ближайший дом и оказали ему первую помощь. Как мы жалели потом, что поддались провокации. Другая часть демонстрации благополучно дошла до Бутырок, не дрогнула перед выстрелами полиции и освободила заключенных, которые, выходя из ворот тюрьмы, обнимали демонстрантов, присоединялись к демонстрации.

Запомнился мне еще один момент из жизни нашего коршевского театра во время революции 1905 года. Когда правительство на всеобщую мирную забастовку ответило жестокими арестами и репрессиями, когда на улицах Москвы воздвигались баррикады, «усмирители» обстреливали целые кварталы и Пресня от орудийных выстрелов начала гореть, Корш на одной из репетиций (спектакли один за другим отменялись из-за отсутствия публики, а потом и совсем прекратились) созвал всех актеров в фойе театра на собрание.

Когда все собрались, Корш сказал: «Я не могу открыть собрание, пока не соберутся все, я не вижу здесь рабочих театра, попросите сюда рабочих». Этот «революционный акт» был встречен аплодисментами. Рабочие робко вошли и сели в сторонке. Корш призывал работников театра примкнуть к всеобщей забастовке. В ответ на этот призыв раздались несмолкаемые аплодисменты. С этого дня (не хочу клеветать на Корша, но насколько мне не изменяет память) до возобновления спектаклей нам прекратили платить жалование. На собрании решили отправить 2–3 актеров снимать работников других театров с работы.

Корш позвонил в Художественный театр, прося прислать кого-нибудь из актеров на наше собрание. Приехал В. И. Качалов. И Корш торжественно объявил ему о решении нашего театра примкнуть к всеобщей забастовке и просил поехать агитировать работников других театров. Василий Иванович выслушал речь Корша, медленно снял пенсне, протер стекла платком и после паузы серьезно и спокойно произнес: «Вы несколько запоздали с этим – на улицах Москвы льется кровь. Художественный театр уже фактически примкнул к всеобщей забастовке – не работает… Но я готов исполнить возлагаемые на меня собранием обязанности».

От театра Корша собрание делегировало для агитации меня вместе с Василием Ивановичем. Мы наметили план нашей агитационной поездки и направились прежде всего к А. И. Южину и А. П. Ленскому. Но ни А. И. Южина, ни А. П. Ленского не оказалось в театре, и мы поехали к ним домой. Дорогой, на извозчике, мы с Василием Ивановичем почти не разговаривали, искоса поглядывая друг на друга. Я робела перед «большим» актером, которого обожала. Он не находил темы для разговора.

А. И. Южин, узнав о цели нашего визита к нему, сказал, что он лично вполне согласен с резолюцией собрания театра Корша о присоединении к всеобщей забастовке, что от него ничего не зависит, но что он доложит в Малом театре о нашем посещении.

А. П. Ленский вышел к нам взволнованный, серьезный и на наше заявление сказал: «Конечно, конечно, иначе и не может быть, мы все солидарны с движением рабочих, но, боже мой, сколько народной крови прольется».

Много лет спустя, сидя в уютном кабинете Василия Ивановича, я ему рассказала о том, как я робела, когда в 1905 году мы с ним ездили по театрам с призывом к московским артистам примкнуть к всеобщей забастовке. Он засмеялся и сказал: «А знаете, я тоже смущался и боялся с вами заговорить».

Потом он достал свою фотографию тех лет и подарил мне ее с надписью: «На память о первой нашей встрече в 1905 году».

Чудесный вечер я провела с Василием Ивановичем. Мы вспоминали те далекие дни нашей первой встречи. Беседа наша затянулась за полночь. Василий Иванович был человек удивительного такта, необычайной душевной чистоты, внимания к людям и доброжелательности. А его артистическая скромность поражала и восхищала меня. Прославленный, безмерно любимый всеми, он не знал себялюбия и был очень требователен к себе.

Вспоминается мне Василий Иванович в некоторых очень ранних ролях. Мне выпало счастье видеть его в роли барона Тузенбаха в пьесе «Три сестры» А. Чехова.

Это было в 1901 году. Художественный театр гастролировал в Петербурге. Я приехала туда из Нижнего Новгорода, где служила в театре Незлобина (мой первый сезон на сцене). Изумительно играли все.

Качалов – Тузенбах, интеллигент-мечтатель. Какой светлый поэтический образ создал Василий Иванович! Изнеженный воспитанием, но не исковерканный благодаря своим душевным качествам, Тузенбах Качалова радуется своему пробуждению, мечтает о сильной буре, «которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку…»

Свет революции в 1901 году еще чуть брезжил, но лучшие люди уже чувствовали ее дыхание. «…Пришло время, надвигается на всех нас громада…» – говорил Тузенбах.

Более полувека прошло, а я ясно вижу и сейчас перед собой Тузенбаха, каким его создал Качалов, слышу его опьяняющий голос. Вот он стоит, прислонившись к печке, рука за спиной, голова приподнята. Он смотрит куда-то вдаль, в будущее. Он не только видит это будущее, он мечтой живет в нем, счастливый, полный веры в победу прекрасного. Жадно слушает он слова Вершинина – Станиславского: «Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной…» В каком-то упоении, как музыку, слушает Качалов – Тузенбах эти слова: «Но, чтобы участвовать в ней теперь, хотя издали, нужно приготовляться к ней, нужно работать…» – взволнованно, негромко, проникновенно говорил Качалов.

Весь образ Тузенбаха Качалов пронизывает радостным предчувствием. Ему чужды уныние, тоска, безнадежность, в которой живут Прозоровы, заброшенные судьбой в далекий, скучный город. Он живет и согрет внутренним огнем; оскорбительное своей пошлостью «сегодня» не страшит его, он весь в «завтрашнем» дне, ждет его, верит и радуется ему.

Возникает в моей памяти последняя сцена – прощание с Ириной перед дуэлью. Тихо, бережно он ласкает ее, грустно любуется ею. «Я увезу тебя завтра, мы будем работать, будем богаты, мечты мои оживут. Ты будешь счастлива. Только вот одно, только одно: ты меня не любишь!»