В один из самокритических вечеров в нашем одесском клубе кто-то из актеров сочинил остроумную рецензию на рецензию одного из одесских критиков.
В своих отзывах об актерском исполнении той или другой роли рецензент этот неизменно повторял: «Актер такой-то играл без достаточной экспрессии, но с характерными подробностями…» В следующей рецензии эта фраза видоизменялась так: «Актер такой-то играл с достаточной экспрессией, но без характерных подробностей». Такого рода критика была жестоко высмеяна.
Сам почтенный рецензент, добродушный пожилой человек, узнав себя, смеялся вместе с нами, но нашлись люди – защитники печатного слова. Они оскорбились, возмутились, произошел неприятный обмен мнениями, и все разошлись, враждебно настроенные. Самокритика в клубе на этом закончила свое существование. И наш одесский клуб превратился в место увеселений, картежной игры и сведения счетов оскорбленных самолюбий. Играли в преферанс, винт и даже железку. Это значительно опустошало и без того небогатый актерский карман. Многие перестали посещать клуб, и он «тихо скончался». Творческое общение работников искусства на этом прекратилось.
Глава XII
Сезон 1908/09 года в Ростове-на-Дону. Н. И. Собольщиков-Самарин – антрепренер, режиссер и актер
Следующий зимний сезон я служила в Ростове-на-Дону, в антрепризе Н. И. Собольщикова-Самарина.
С Волги, где Собольщиков-Самарин был антрепренером ряд лет (сначала Нижний Новгород, потом Казань и Саратов), в 1908 году он перебрался в Ростов-на-Дону, где я с ним встретилась. Я приехала из Одессы после блестящего сезона в городском театре, с редким для того времени художественным репертуаром (антреприза Никулина). Избалованная ролями в пьесах Ибсена, Горького Чехова, я после разговора с Николаем Ивановичем испытала глубокое разочарование.
Его первая беседа обескуражила меня, и я подумала, что попала в лапы ультрапровинциального антрепренера, для которого касса, его карман важнее всего.
В дальнейшем я изменила и свое мнение о нем как об антрепренере и свое отношение к нему. Наблюдая Николая Ивановича в течение нескольких лет нашей совместной работы, я пришла к заключению, что его душе чуждо хозяйское, эксплуататорское отношение к актерам. Из некоторых его высказываний я поняла, что хищнические и коммерческие мотивы, мотивы наживы мало интересовали его. Я замечала, что он тяготится, как бы стыдится своей антрепренерской деятельности.
Вспоминается мне одна знаменательная беседа с Николаем Ивановичем. Я служила тогда у Незлобина в Москве. Постом в Москву приехал Николай Иванович. Мой муж[6], Николай Иванович и я – мы долго бродили по Москве в пасхальную ночь. Мы решили «разговляться» у нас дома, на Пречистенском бульваре. Всю ночь мы втроем говорили о театре и его будущем. Николай Иванович говорил вообще увлекательно, горячо и необычайно просто. Вспоминал о своей прошлой жизни, о мытарствах, лишениях и муках своей актерской и режиссерской работы. Рассказывал, как антрепренеры мелкой провинции, прогорев, забирали из кассы театра остатки выручки от спектакля, тайком ночью убегали из города, бросив голодных актеров на произвол судьбы. Я, совершенно забыв, что перед нами сидит антрепренер, сказала: «Настанет ли когда-нибудь время, когда не будет антрепренеров?[7] Актеры вздохнули бы свободнее, а театр был бы общественной необходимостью и не жил, как теперь, по антрепренерскому произволу». Николай Иванович пристально посмотрел на меня. «Ах, простите, – сказала я, – я совсем забыла, что вы…» – «Ничего, ничего, – улыбнулся Николай Иванович. Потом, помолчав, сказал серьезно: – Нет, вы совершенно правы, и я давно подумываю бросить всю эту музыку, устал, надоело, да и смысла не вижу. Хочу по-серьезному заняться режиссерской работой». Через два года он действительно отказался от антрепризы и работал как актер и режиссер в Ростове-на-Дону…
При первом же знакомстве моем с антрепренером Собольщиковым-Самариным меня испугали его настойчивые просьбы и уговоры играть в какой-то посредственной пьесе с громким названием. Все мои предложения начать с русской классической пьесы он отвергал и настоял на постановке любовно-адюльтерной салонной пьесы. После этой первой беседы я решила, что Собольщиков – человек без вкуса, без всяких художественных и идейных запросов. Размышляя потом, но не переставая осуждать Собольщикова-Самарина, я поняла, чем он руководствовался, настаивая на этой безыдейной, бездарной пьесе: ростовская публика, наполнявшая в то время Асмоловский театр, состояла из богачей, дельцов, искавших в театре легкого развлечения.
К счастью, он вскоре понял свою ошибку, изменил курс театра, постепенно обогащая репертуар пьесами Островского, Гоголя, Чехова. С осторожностью выбирал новинки и избегал сомнительных в художественном отношении пьес. Надо удивляться той кипучей деятельности, которую проявлял Николай Иванович, работая как руководитель театра, режиссер и актер, играя при этом чуть не ежедневно.
Актеры – народ трудный, самолюбивый, в большинстве своем самовлюбленный. Часто актер переоценивает себя, свои возможности и требует того, на что он не имеет права. Со всеми своими обидами, претензиями актер идет к антрепренеру и главному режиссеру. В своих деловых общениях с актерами Николай Иванович был выдержан, спокоен, не проявлял никакой нервозности. Он всегда умел тактично, мягко угомонить разбушевавшегося актера, незаметно польстив ему, или ласково, осторожно упрекнуть, пожурить. Актер выходил из кабинета успокоенный и обласканный.
Мы признавали силу убедительности Николая Ивановича, склонялись перед его авторитетом и его волей, но в отместку беззлобно называли его «хитрый мужик». В людях он разбирался почти безошибочно. Он как бы видел внутренние побуждения, пружины, затаенные мысли человека и мягко, иронично разоблачал их. Он действовал не тонкими, дипломатическими ходами, а именно «хитрецой», которая парализовала, умеряла необоснованные актерские требования.
В те годы, что я работала в Ростове-на-Дону под режиссерством Собольщикова-Самарина, мне вспоминается поставленный им «Живой труп» Л. Н. Толстого. Пьеса Толстого «Живой труп» глубоко взволновала весь театр как своим идейным содержанием, так и новой для того времени драматургической формой, нарушавшей все каноны: привычное для актеров и режиссеров разделение пьесы на четыре или пять актов. Деление пьесы на двенадцать картин ввело в затруднение и смутило постановщиков провинциальных театров. В то время вращающихся сцен не существовало даже в столице. Николай Иванович мучительно искал принципа разрешения постановки, внешнего оформления.
На первую репетицию он пришел веселый и спокойно начал репетировать. Мы сразу поняли, что он нашел внешнюю форму спектакля. И действительно, все было точно выверено и во времени, и в пространстве. Рабочие сцены по сигналу, который давал Собольщиков-Самарин легким свистом, поднимали потолок, откидывали, переворачивали декорации; у каждого рабочего был свой маленький участок работы. С точностью механизма, быстро, без всякой суеты, в несколько секунд менялись картины. Спектакль имел успех и довольно часто повторялся. Николай Иванович не пропускал ни одного спектакля, никому из помощников не доверял перестановки. Мы шутя называли его главнокомандующим и капитаном корабля.
Условия дореволюционного провинциального театра, в которых протекала режиссерская работа Собольщикова-Самарина, ограничивали его замыслы и не давали возможности в полной мере проявляться его режиссерскому дарованию. В Ростове вся его режиссерская работа сводилась к расстановке актеров на сценической площадке. Актер сам до всего доискивался.
Впрочем, некоторую помощь, вернее – совет, по линии внутренней жизни образа актер мог получить от Николая Ивановича в процессе репетиционной работы. Так, помнится, на первой репетиции «Дворянского гнезда» Собольщиков заметил мне: «Павла Леонтьевна, зачем вы прячете глаза, опускаете их, – у Лизы Калитиной так ясно на душе, ей нечего скрывать; она на жизнь, на людей смотрит чистым, открытым взглядом…» Слова Николая Ивановича, помню, сразу осветили мне образ тихой девушки, ничем еще не взволнованной.
Собольщиков-Самарин работал в Ростове не только как режиссер, но нес большую и ответственную работу как актер. Хочется вспомнить некоторые его актерские творения того периода. Любимым его автором был Островский. Николай Иванович чувствовал и понимал Островского, его язык. Встают в моей памяти образы, созданные Собольщиковым-Самариным: Андрей Белугин в «Женитьбе Белугина», Лопахин в «Вишневом саде», Несчастливцев в «Лесе». Роль Андрея Белугина была одной из самых лучших и любимых ролей Собольщикова-Самарина.
О своем исполнении этой роли он пишет в своих «Записках»: «Близок моей душе был Андрюша Белугин. Вот именно – не Андрей, а Андрюша…»
Когда в Ростове мне пришлось играть с Николаем Ивановичем Елену в «Женитьбе Белугина», он был уже немолод, несколько грузен, но в нем было столько молодого задора и восторга первой любви, столько неподдельной наивности, что забывались и годы, и его располневшая фигура. В муках любви, в диких вспышках ревности в Андрее созревал человек, которого не могла не оценить, силе которого не могла не покориться даже такая строптивая, вздорная женщина, как Елена. Это движение и рост человеческой души с большой правдой и искренностью доносил Собольщиков-Самарин.
В 1-м действии мы видим Андрюшу встревоженным, озабоченным предстоящим объяснением с невестой Таней. Он не знает, как приступить к этому объяснению, чувствует себя преступником, нарушая слово жениха, мучается сознанием своей виновности, а тут пустозвон Агишин, так некстати явившийся, пристает со своими пошлостями.
Собольщиков-Самарин ведет эту первую сцену отрывисто, почти не слушая Агишина, весь занятый своими мыслями. В следующей сцене с Сыромятовым, братом Тани, Андрей со всей искренностью признается в своей измене Тане, в своей любви к Елене. На возражение Сыромятова: «…серьезного я тут ничего не вижу!..» – Андрей со вздохом говорит: «Нет, уж так-то с