Лучшая подруга Фаины Раневской — страница 6 из 55

Только теперь, пройдя длинный путь актрисы, я понимаю, какие мучения вынесли актеры, особенно Вера Федоровна. К счастью, Веру Федоровну не надломил этот спектакль. Она не утратила веры в чудесную поэзию Чехова, в новое слово, сказанное в «Чайке», не потеряла вкуса к роли и играла ее всю свою жизнь с упоением.

Вскоре после спектакля «Чайка» мы вернулись в Псков, и началась моя борьба с родными. Мать заявила, что никогда не допустит, чтобы девушка из общества пошла на сцену, бабушка патетически кричала: «Наследства лишу», что только через ее труп я пойду на сцену.

Все наследство состояло из потертой на лисьем меху шубки и старого вольтеровского кресла, а когда через несколько лет она умерла, хоронить ее было не на что…

Я плакала, доказывала, умоляла – ничего не помогало, пока не приехала из Петербурга спасительница моя, тетя Саша, которая всегда вносила бодрость, жизнерадостность в наш унылый дом. Она убедила маму и бабушку, что чем больше мне будут запрещать, тем сильнее меня будет тянуть на сцену, что три года, проведенные мною в драматической школе, не испортят меня, а охладят мой пыл, если у меня не обнаружится сценического дарования.

На семейном совете было решено отпустить меня по окончании гимназии в драматическую школу. Я ликовала и запаслась терпением.

Глава III

Первый год в Петербурге. Драматическая школа Поллак. Неудачные поиски заработка. Общение с Верой Федоровной Комиссаржевской

На следующий год я уже жила в Петербурге у тети Жени. Мать и бабушка не разрешили мне поселиться у тети Саши, боясь ее влияния на меня. Другая тетка – добрейшее, чудаковатое существо, старая дева, получавшая 50 рублей пенсии после смерти своего отца – генерала. Она занимала скромную квартиру в пятом этаже на Сергиевской улице. Всю свою жизнь она посвятила благотворительности, состояла членом так называемого Сергиевского братства: ездила в глухие углы Петербурга, где ютилась беднота, раздавала бедным талончики в столовую. Это была ее служба, дело ее жизни, ее радость.

Жила она бедно, рассчитывая каждую копейку. Квартира ее состояла из пяти комнат, две из них она занимала сама, а три сдавала за гроши только знакомым. Одну комнату занимала престарелая баронесса, другую – какая-то старая дева. С точки зрения моих родных, такое окружение было самым благотворным для меня, а главное, они воображали, что таким образом парализовалось тлетворное влияние тети Саши и театра. Как они ошиблись!

Тетя Женя ни в чем меня не стесняла. Занятая своими благотворительными делами, она мало обращала на меня внимания, и я, к моему счастью, была предоставлена себе. Еще одно мероприятие моих родных провалилось: надеясь вернуть заблудшую дочь в лоно семьи, решили взять меня измором, назначив только 20 рублей ежемесячного пособия. Из них 6 рублей я платила тете Жене за диван в гостиной, где я спала, и 10 рублей ей же за обед. У меня оставалось 4 рубля на все остальное необходимое и на все радости жизни. Я очень уставала, не имея возможности ездить даже на конке, но энергия не убывала, а страстное желание стать актрисой удваивало эту энергию. И я решила искать заработка.

В «Новом времени», в отделе объявлений, я прочла два очень заманчивых предложения. По первому объявлению в начальную школу требовалась преподавательница. И вот я, захватив свой аттестат об окончании псковской гимназии, отправилась по адресу. У подъезда дома, где помещалась школа, я нажала кнопку звонка, в ту же минуту дверь распахнулась и какая-то женщина в щель открывшейся двери крикнула: «Наняли, наняли, не нужно…» И дверь захлопнулась.

Вторая моя попытка найти работу была еще менее удачной. Объявление «Нового времени» гласило: «Пожилой, почтенный господин ищет молоденькую лектрису, знающую русский и французский языки. Просьба сообщить письменно на французском языке возраст, описать наружность и т. д.». Я решила: не удалось стать учительницей – буду лектрисой. И тут же засела за составление письма на французском языке. Но так как была не особенно сильна во французской орфографии, я, дождавшись прихода тети Жени «со службы», попросила ее поправить ошибки в письме. Тетя Женя с удовольствием согласилась и, надев очки, принялась за письмо, но с первых же строчек лицо ее вытянулось. Вытаращив глаза, она уставилась на меня: «Кому это ты пишешь?» Кому? Я объяснила, что вычитала в «Новом времени» объявление о лектрисе. Тетя Женя разорвала письмо и запретила мне раз и навсегда отвечать на подобные требования. Я была очень удивлена, но обещала не искать больше работы по объявлениям. Так окончились мои попытки найти заработок.

Тетя Женя жила чрезвычайно замкнуто. Никто почти не бывал у нее, кроме одного старого генерала, который приходил каждую среду к нам обедать. Громадного роста, он мне казался великаном в наших маленьких комнатах с низкими потолками. Здороваясь со мной, он каждый раз говорил: «Бонжур, мадемуазель Ристори, или вы будете Рашель?»

Единственный день в году, когда тетя Женя делала большой прием, – это 24 декабря, день ее именин. Задолго до этой даты начинались приготовления, вынималось серебро, хрусталь, закупались продукты. Сколько волнений было, и как доставалось кухарке Дуняше. Дуняша была такая же старая, как тетя Женя, вечно ворчала, ссорилась с тетей. Дуняша жила у тети Жени много лет, до самой тетиной смерти. Она не была, что называется, преданной прислугой, обкрадывала, обманывала старуху. Тетя это видела, но не могла с ней расстаться. Не знаю почему, но Дуняша, это корыстное существо, меня любила и как-то по-деревенски «жалела».

Часто, когда тетя уходила в свое братство, а я садилась в гостиной заниматься (делать дикционные и голосовые упражнения), Дуняша входила в комнату, становилась у двери, подперев щеку рукой, и с сожалением смотрела на меня. Когда я останавливалась, чтобы отдохнуть, она вздыхала, говоря: «Ах, ты моя болезная, жалобная, легко ли так кричать. Поди, выпей кофейку, я налила и тебе чашечку». От этого угощения я никогда не отказывалась, и мы с ней садились в кухне и кофейничали. Когда я уходила в школу, Дуняша совала мне в карман, как она называла, «паек» – кусочек хлеба с маслом.

Забавные отношения были между тетей Женей и тетей Сашей. Они любили друг друга, но разность убеждений, взглядов, вкусов часто приводила к ссорам. Тетя Женя уважала законность, преклонялась перед великими мира сего, чиновных дворян считала людьми высшего порядка, не подлежащими критике. Тетя Саша была революционеркой, с юных лет ненавидела всякое насилие и мечтала о революции.

Начиналось всегда с шутливых насмешек тети Саши: «А что, Женя, как твои генералы, еще живы? Погоди, скоро им придет конец…» Или: «А ты все бегаешь по бедным, неужели ты не понимаешь, что частная благотворительность – дело пустое и не может уничтожить бедность…» Тетя Женя, желая предупредить ссору, говорила примиряюще: «Перестань, Шашенька (звала тетю Сашу Шашенькой), оставь в покое моих генералов и моих бедных, я ведь не трогаю твоих революционеров, а ведь они много зла творят – губят Россию».

Тут тетя Саша не выдерживала, и поднимался спор, который нередко кончался ссорой, после чего тетя Саша долго не появлялась в нашей квартире.

В первый год моей ученической жизни, следуя совету Веры Федоровны, я занималась у Ю. Э. Озаровского в драматической школе Поллак. Годы моего пребывания в школе Поллак, а также последующие учебные годы в императорском училище при Александрийском театре были согреты общением с Верой Федоровной и возможностью посещать все спектакли с ее участием. Как ученица частной школы я не имела права бесплатно посещать Александринский театр, и весь год моего пребывания в школе Поллак пользовалась контрамарками, которые мне давала Вера Федоровна.

Обычно я ей писала городское письмо, прося дать мне возможность посмотреть ту или другую пьесу с ее участием. Она тотчас же отзывалась, назначала мне час, когда к ней можно прийти, и принимала ласково и просто, чему я немало удивлялась, считая всех артистов, а ее особенно, высшими, недосягаемыми существами. Из-за этого, очевидно, и из застенчивости, провинциальной дикости я старалась сократить и ограничить свой визит деловой стороной, просила у нее записочку к полицмейстеру Александрийского театра и уходила, сожалея, что не могу преодолеть свою робость и использовать драгоценные минуты общения с Верой Федоровной.

Но иногда она удерживала меня расспросами о занятиях, о моей жизни… И я была счастлива и благодарна ей за немногие минуты, которые она мне дарила, и уходила от нее, полная восторга и обожания. Ни одна актриса, ни тогда, ни потом, не захватывала меня своей игрой так, как Комиссаржевская. Она умела коснуться самых глубин души и вызвать к жизни неосознанные, но живые и тонкие чувства.

Хочется вспомнить и снова пережить те чудесные минуты, которыми она наполняла мою жизнь. В моей памяти возникает целый ряд образов. Вот Клерхен из пьесы «Гибель Содома» Г. Зудермана. Роль маленькая, но Комиссаржевская из нее создавала целую симфонию чувств. Клерхен – почти девочка, простенькая мещаночка, веселая, не тронутая жизнью. Она счастлива, беспечна – такой она появляется на сцене в диалоге с Крамером: болтает с ним, смеется и с аппетитом уписывает жаркое. Не замечая, что Крамер влюблен в нее, она просто, по-дружески беседует с ним. Сколько юмора, сколько бодрых интонаций, как весел ее смех, не громкий, но насыщенный радостью жизни. Но вот она вкусно поела, тарелка пуста, и Клерхен уносит ее в кухню.

Вернувшись, она видит Вилли… Опять радость – Вилли кумир, человек, воспитавший ее, хоть и не родной, но брат… Нет, не брат, а бог, совершенство. Она доверчиво бросается к нему и усаживается на ручку кресла, где он отдыхает. Вилли смотрит на нее, как на девочку, говорит с ней, как с маленькой, но это не обижает Клерхен – она счастлива, он называет ее сестренкой, вызывает ее на откровенность: «Что, если бы кто-нибудь признался ей в любви, ну, Крамер, например, что бы она ответила?» Она отвечает, что ее сердце спокойно, ей весело, хорошо живется, и ей никто не нужен. «Ну, а если бы я тебе сказал: Клерхен, я люблю тебя, что бы ты ответила?»