По одну сторону площади стоял ряд грубо сколоченных крестов из желтого необработанного дерева, метра три в высоту и два в ширину. На каждом висел распятый человек, ладони и лодыжки пробиты железнодорожными костылями.
На другом конце площади, напротив распятых, собиралась толпа: солдаты в лохмотьях, как на берегу, старики, женщины и много детей – все молча смотрели на гостью. Среди женщин обнаружилась японка.
– Нода? – спросила Накада.
Женщина смотрела на нее с тем же бесстрастным выражением лица, что и остальные. Если она и услышала вопрос, то не подала виду.
Накада подошла к ближнему кресту. Висевший на нем человек умер, судя по всему, не меньше чем неделю назад. Птицы уже выклевали глаза, в разинутом рту было полно муравьев, крохотных, не больше макового зернышка. В его одеянии из бело-золотого китайского шелка, в пятнах крови и рвоты, мокром после дождя, Накада узнала ризу христианского священника. На лбу темнело клеймо, похоже, выжженное стальным прутом, когда священник был еще жив. Накада с трудом прочла слово «PPOAGWGOS», что примерно означало «передовой». Она отшатнулась.
Толпа расступилась, пропуская вперед женщину маленького роста, с прямой спиной, в ярком антильском одеянии, бесформенном, как конская попона. Длинные, тронутые сединой черные волосы свободно спадали по плечам. Клара Дос-Орсос выглядела старше, чем на фотографии Кавабаты, но это, вне всякого сомнения, была она.
Апалаксийская Дева подняла руку к Накаде, и ее окружила толпа.
В комнате на верхнем этаже здания из песчаника, имитировавшего какую-то древность, было темно и неуютно: двери, узкие окна, квадратные сводчатые арки – все размеры составляли примерно две трети от нормального. Накада касалась волосами потолка, а двум охранницам, которые держали ее за руки, перед входом пришлось нагнуться.
– Какой вы веры, доктор? Буддистка?
Дос-Орсос говорила по-гречески бегло и почти без акцента, как константинопольские преподаватели Накады. Бывшая монахиня сидела на низкой кушетке, и когда она обратилась к Накаде, от окна ей на лицо упала серая полоса света.
– Я врач, – сказала Накада. – Моя религия – помощь людям.
Перед Дос-Орсос на подставке для ног лежала сумка Накады. Бывшая монахиня подняла ее, обследовала, вынула аптечку, нашла пакет с ампулами Кавабаты и другой, побольше, с остатками ампул с физраствором для опиума. Дос-Орсос взяла второй пакет и бросила на пол, так что он лег посередине между ней и Накадой.
– Вы наркоманка, – изрекла она. – Ваша религия – опиум.
Накада открыла было рот, но ничего не сказала. Ей нечего было ответить.
– Что это за место? – спросила она.
– Какое место?
– Это. Этот остров. Эти здания. – Накада кивком показала на окно. – Эта площадь?
– Этот остров? – сказала Дос-Орсос. – Остров Семи городов. Раньше здесь был парк аттракционов. Эфесо, Эсмирна, Пергамо, Тиатира, Сард Филадельфия, Лаодекия… Семь. – Накада вспомнила, что им говорил русский. – Вы увидели часть Эсмирны. Ее строили для туристов из христианских стран. – Дос-Орсос печально улыбнулась. – По случайному совпадению, строили японцы. Проект был не слишком успешным.
– А стал? – спросила Накада.
Дос-Орсос отозвалась не сразу. Вместо ответа она сама спросила:
– Доктор, а вам сказали почему? Почему им так нужно меня… вылечить?
– Мне сказали, у вас шизофрения, – ответила Накада.
Собственный голос, прозвучавший будто издалека, показался ей чужим – холодный, бесстрастный голос врача, голос из аудиоцилиндра.
– Возможно, в параноидальной форме.
Лицо Дос-Орсос оставалось в тени. Она закрыла глаза.
– Сказали, что события в Эспирито-Санто – ваших рук дело, – продолжала Накада. – Что взрывное устройство создали ваши люди.
– Бомбу, – сказала Дос-Орсос, по-прежнему не открывая глаз. – Вещи следует называть своими именами. – Глаза открылись. – И ответственность за создание бомбы на мне, так, доктор?
Накада обвела взглядом комнату, не предназначенную для жизни. Стены из голых досок, пол цементный. В углу, где прохудилась кровля, по стене текла вода и собралась лужа. Дос-Орсос сидела на кушетке из грубо скрепленных досок и двух бревен. Сняв полосатую шерстяную накидку, женщина осталась в платье, когда-то наверняка прекрасном, а теперь в грязных пятнах.
– Не знаю, на ком эта ответственность, но, судя по тому, что я вижу, ваши люди не способны даже починить крышу.
Охранницы перевели Накаду в другое здание, двадцатиэтажное, на удивление обычное, только наполовину недостроенное. Оно было бы вполне к месту где-нибудь в пригородах Нанины или Константинополя. Лишь пройдя через пустой вестибюль, мимо металлической двери пожарного выхода, Накада сообразила, что это гостиница.
Они поднялись на четвертый этаж. Большая часть номеров стояла без дверей и без мебели, но в одном дверной проем закрывала грубая металлическая решетка, принесенная сюда, по-видимому, с какого-нибудь завода или из мастерской. Охранница отодвинула ее, а вторая втолкнула внутрь Накаду. Посреди комнаты стояла лежанка, похожая на ту, на какой сидела Дос-Орсос. Вместо матраса на ней лежал кусок желтого вьетнамского латекса. По углам кушетки были прибиты сыромятные ремни.
Охранницы пихнули Накаду к лежанке. Накада попыталась сопротивляться, но министерские курсы самообороны она проходила давно, и женщины эти, в отличие от бестолкового аптекаря на вспомогательном судне, были к ее сопротивлению готовы. После недолгой борьбы, закончившейся резким ударом колена по почкам, Накаду надежно привязали ремнями, и она, задыхаясь от острой боли, лежала, стараясь восстановить дыхание.
Она ждала, что и дальше ее будут бить, или и того хуже, но только услышала, как заскрежетала решетка, и женщины ушли, оставив ее одну.
Вскоре Накада поняла, что им незачем ее пытать. Ее тело прекрасно справлялось с этой задачей. Голова раскалывалась. Мышцы ныли. Болела спина. Зудела кожа, зудело под кожей – будто муравьи, доедавшие останки распятого епископа, закончили свое дело и принялись грызть ее, Накады, живую плоть. Ее трясло, как в лихорадке, и вскоре у нее в самом деле поднялась температура. Когда она просыпалась, хотелось спать, а когда засыпала, ей снились кошмары, в которых по очереди являлись то Шираока с перебитым горлом, то распухшая Хаяши, то дети из рыбацкой деревни или обуглившиеся тела в Эспирито-Санто.
Однажды ей привиделся русский, Семенов, который сидел в изножье ее постели, закинув ногу на ногу, а руки лежали по бокам ладонями вверх.
– Когда я сюда приехал, я думал, что Новый Свет – это метафизика, битвы идей, – сказал поэт, и греческий у него был лучше, чем ей запомнилось. Впрочем, возможно, в галлюцинации он говорил не по-гречески, а по-русски, и Накада его отлично понимала, хотя никогда раньше не слышала. – Пришельцы из Старого Света, как мы с вами, ввязались в них на свой страх и риск. Но я ошибался.
У него появилась новая татуировка: стилизованная рыбка из двух пересекающихся волнистых линий. Кожа вокруг свежей татуировки припухла. Накада подумала, что ее нужно обработать.
– Мой народ, – продолжал русский, – ваш народ, народ калифа, даже епископы – все ошибались. Ужасно! Какая-то бессмыслица, это возмутительно.
– Ты думаешь, что все это, – сказал Шираока, который вдруг тоже оказался рядом; он стоял у штурвала на своем катере. Он сделал жест, охватывавший облезлый гостиничный номер, остров, весь континент, – все это – лишь подпорки для какой-то одной ничтожной японской идейки? Ты ошибаешься.
Приходили и другие посетители, более осязаемые.
Иногда у постели сидела Нода, которая молча прикладывала к ее лбу ладонь, проверяя температуру, считала пульс, обтирала зудевшую кожу, смазывала целебной мазью запястья и лодыжки под ремнями, вливала в рот чай и лекарства – без опиума.
Иногда приходила Дос-Орсос. Она либо сменяла Ноду, либо просто сидела рядом, слушая, как Накада кричит, рыдает, умоляет, чтобы ей дали опиум, или чтобы убили, или чтобы выпустили.
Однажды ей приснился хороший сон. Накада стояла одна на узкой безлюдной улице в большом белом городе, под серым небом в облаках, перед открытыми деревянными воротами. За ними уходила вверх лестница, конец ее терялся в темноте. Там ее ждали две женщины, одна полная, другая худая, Накада знала это наверняка, хотя не видела их. Накада едва не дала им обет – им или их владыке – лживый обет. Она знала, что это неправильно, но белый город у нее за спиной подталкивал, требуя обета и исполнения долга.
Она вошла в ворота.
Небо прояснилось.
Накада очнулась. Ей показалось, что это произошло давно, хотя она не понимала, когда, и не знала, сколько пролежала с открытыми глазами, разглядывая грязную штукатурку на потолке. Веревки из сыромятной кожи, раньше стягивавшие ее запястья и лодыжки, исчезли.
Она поднялась. За окном был солнечный день. Накада двинулась к окну. Руки и ноги словно набили песком. Она чувствовала себя так, будто ей тысяча лет.
Ей был нужен опиум. Не так отчаянно, как раньше. Лишь в медицинских целях. Накада подумала, что для таких, как она, право на опиум должно быть прописано среди основных прав человека.
За окном внизу она увидела Ноду. В таком же полосатом одеянии, как Дос-Орсос, она стояла посреди серой асфальтовой площадки и занималась токуику[84]. На асфальте вокруг сидело, наверное, человек сто подростков, которые ее внимательно слушали. Среди них был Ишино, одетый в свои синие форменные брюки и антильскую рубашку с бахромой.
Нода умолкла. Повернулась лицом к дому, откуда на нее смотрела Накада, и попрощалась с детьми, поклонившись на китайский манер: с прямой спиной, сложив руки на уровне груди. Потом опустила руки, наклонила голову и стояла, пока ее слушатели поднимались и уходили, парами или по одному. Ишино ушел одним из первых. Все уже разошлись, а Нода так и продолжала стоять. Накада отошла от окна.
– Выходи, – сказала Клара Дос-Орсос. – Не заперто.