Голова без ума, что фонарь без свечи.
Одно из самых сильных средств гипнотизации – внешнего воздействия на душевное состояние человека – наряд. Это хорошо знают люди. Отсюда и монашеская одежда в монастырях, и мундир в войске.
Он один из тех людей, радость жизни которых состоит в том, чтобы делать другим неприятности. Ему, я уверен, слаще обед, если он отнимет его у другого.
Из книги секретаря писателя Николая Николаевича Гусева «Два года со Львом Толстым»:
«Разговор перешёл на статью И. Ф. Наживина [9].
– Мне из написанного особенно понравилось, – сказал Лев Николаевич, – вероятно, это шутка, что у англичан есть свинятни, где музыканты играют, чтобы свиньям было весело. Вот и наши Гольденвейзеры[10] играют, чтобы нам – поросятам – было весело обедать».
Искусство и то, что около
Музыка – это стенография чувств.
Различие между ядами вещественными и умственными в том, что большинство ядов вещественных противны на вкус, яды же умственные в виде газет и дурных книг, к несчастью, часто привлекательны.
Чувства самые разнообразные, очень сильные и очень слабые, очень значительные и очень ничтожные, очень дурные и очень хорошие, если только они заражают читателя, зрителя, слушателя, составляют предмет искусства.
Искусство есть микроскоп, который художник наводит на тайны своей души и показывает эти общие всем тайны людям.
Мы лелеем отражение жизни в художественных произведениях, а самой жизнью пренебрегаем. А хотим ли мы или не хотим того, она – жизнь наша – и есть художественное произведение, потому что оказывает влияние на других людей и созерцается ими.
Ужасная это ошибка – представлять себе мир сотворённым. Мир не сотворён, он творится. И жизнь есть не что иное, как творение. Мы же – люди – орудия творчества. Мы творим по воле Бога.
Все предметы искусства только тогда хороши, когда они могут быть поняты всем народом, но не отдельным обособленным классом, хотя думаю, что чувство восприимчивости дано не всем равно.
В искусстве главное – чувство меры. В живописи после девяти верных штрихов один фальшивый портит всё.
Прежде я не решался поправлять Христа, Конфуция[11], Будду[12], а теперь думаю, да, я обязан их поправлять, потому что они жили три – пять тысяч лет назад.
История, долженствующая говорить необъятное, есть высшее искусство. Как всякому искусству, истории должны быть присущи ясность, простота, утвердительность, но не предположительность.
Да уж… так мир построен. За хорошее дело никто копейки не даёт, а за дурное сыплют, сколько хочешь.
Есть такие таланты, которые до известного предела. Дальше они идти не могут. Это во всех искусствах так. Нет высоких требований к себе.
Шопен[13] в музыке – это то же самое, что Пушкин в поэзии.
Главное заблуждение в том, что люди ввели в искусство неопределённое понятие «красота», которое всё затемняет и путает. Искусство – это когда кто-нибудь видит или чувствует что-нибудь и высказывает увиденное или прочувствованное в такой форме, что слушающий, читающий или смотрящий на его произведение чувствует, видит и слышит то же, что и автор. Поэтому искусство может быть самое высокое, безразличное и, наконец, откровенно мерзкое, но всё-таки это будет искусство.
Самое опасное, что газеты преподносят всё в готовом виде, не заставляя ни над чем задумываться.
Во вкусовых ощущениях – нездоровый вкус нуждается в горчице, а на неиспорченный вкус она производит впечатление отвратительное. Так и в искусствах. Надо провести разделяющую черту и отыскать, где же содержится эта художественная горчица.
Хуже всего начинать работу с деталей, тогда в деталях запутаешься и потеряешь способность видеть целое.
Русские считают нужным читать Пушкина, Тургенева, Толстого и этой дребеденью заслоняют книги, которые действительно нужны людям. Мысль есть самое важное в человеке. Сообразно мысли живут и поступают люди. Стало быть, хороша та книга, которая говорит мне, что мне делать. А люди стараются из книги сделать забаву, игрушку.
Это всё равно, что хлеб. Хлеб существует затем, чтобы его есть, а кто-то скажет, что он существует для того, чтобы помягче на нём сидеть. Это бессмыслица, чепуха. Английские романисты именно и сделали из книги такую игрушку.
Мы называем красотой то, что нам нравится.
Не могу смотреть карикатуры… Читаешь три, четыре смертных приговора, а рядом такая карикатура.
У всякого искусства есть два отступления от пути – пошлость и искусственность. Между ними небольшое расстояние. Из двух страшнее – искусственность.
Как только искусство перестает быть искусством всего народа и становится искусством небольшого класса богатых людей, оно прекращает быть делом нужным и важным и становится пустой забавой.
Когда люди восхищаются Шекспиром[14], Бетховеном, они восхищаются своими мыслями, мечтами, вызываемыми Шекспиром, Бетховеном[15].
Во всяком искусстве дают много фальшивого, поддельного вместо настоящего, и толпа не может отличить оригинал от подделки. То же самое, если меня привели в комнату, заваленную кружевами, всё это были бы подделки, более или менее хорошие, и во всём этом нашёлся бы один-другой отрез настоящих валансьен[16]. Где же мне его отличить? Так и в искусстве, и в литературе. Но здесь у меня есть некоторое понимание: если только это настоящее, оно сейчас же захватит так, что в носу защекочет.
Из письма Борису Чичерину[17]: Когда Рафаель[18] с картофельно-шишковатыми формами, а картинки Гренье приводят меня в умиление, я ни единой минуты не сомневаюсь, что Гренье выше Рафаеля.
Слова: «ослы, дураки, идиоты, свиньи», обращенные к музыкантам и певцам, я слышал в продолжение одного часа раз сорок. И несчастный, физически и нравственно изуродованный человек, флейтист, валторна, певец, к которому обращены ругательства, молчит и исполняет приказанное: повторяет два десятка раз «я невесту сопровожда-а-аю» и двадцать же раз поет одну и ту же фразу и опять шагает в своих желтых башмаках с алебардой через плечо. Дирижер знает, что эти люди так изуродованы, что ни на что более не годны, как на то, чтобы трубить и ходить с алебардой в желтых башмаках, а вместе с тем приучены к сладкой, роскошной жизни и всё перенесут, только бы не лишиться этой сладкой жизни, – и потому он спокойно отдается своей грубости, тем более что он видел это в Париже и Вене и знает, что лучшие дирижеры так делают, что это музыкальное предание великих артистов, которые так увлечены великим делом своего искусства, что им некогда разбирать чувств артистов.
В шестидесятые годы XIX столетия Лев Толстой всецело поглощён вопросами образования подрастающего поколения. Писатель убеждён: всё зло в обществе от невежества. Именно в это время он едет за рубеж и знакомится с существующей здесь системой образования. Так в Ясной Поляне появляется школа для крестьянских детей, в которой преподают студенты и, конечно, сам Лев Николаевич.
«Вернувшись из-за границы, я поселился в деревне и попал на занятие крестьянскими школами. Занятие это было мне особенно по сердцу. Я говорил себе, что прогресс в некоторых явлениях своих совершался неправильно и что вот надо отнестись к первобытным людям, крестьянским детям, совершенно свободно, предлагая им избрать тот путь прогресса, который они захотят».
В дневниках того периода Толстой с удовольствием пишет: одиннадцать студентов его, которые преподают в школе, – превосходные педагоги. Двенадцатого такого не найти. Сам же он никогда не возвращается из школы в одно и то же время, всё чаще задерживается, так как ученики, его любящие, то и дело просят задержаться и продолжить занятия.
О значении обучения
Если у учителя есть только любовь к делу, он будет хороший учитель. Если у учителя есть только любовь к ученику, как у отца или матери к ребёнку, он будет лучше того учителя, который прочитал много книг, но не обладает любовью ни к делу, ни к ученикам. Если же учитель объединяет в себе любовь к делу и ученику, он – совершенный учитель.
Воспитателю надо глубоко знать жизнь, чтобы готовить к ней.
Я сначала думал, будто утверждение о том, что способность учиться есть признак тупости, парадоксально. В особенности не верил я этому, потому что дурно учился. Но теперь я убедился, что слова эти – правда и иначе быть не может. Для того, чтобы воспринимать чужие мысли, надо не иметь собственных. Сомнамбулы учатся лучше всех.