А для меня стена слишком высока, и я валюсь на свой тюремный прогулочный двор немого существования.
Наконец Клод убирает свою отвратную тушу — приветствую его грубую краткость, — мое пространство восстановлено, хотя в ногах еще покалывает. Прихожу в себя, а Труди лежит, вялая от изнеможения и обычных сожалений.
Не парков с аттракционами Paradiso и Inferno страшусь я больше всего — не райских полетов и не адских толп, — и обиду вечного забвения мог бы пережить. И пусть не знаю даже, что из этого мне выпадет. Страшно же вообще все упустить. Здоровое это желание или просто жадность — я хочу сперва пожить, получить мне положенное, мой бесконечно малый ломтик бесконечного времени, свой надежный шанс на сознательную жизнь. Мне положена горстка десятилетий, чтобы попытать счастья на привольно летящей планете. Прокачусь по-человечески, не по вертикальной стене. Хочу туда. Хочу стать. Другими словами, есть книга, которую хочу прочесть, она еще не выпущена, еще не написана; но начало ей положено. Я хочу дочитать до конца «Мою историю двадцать первого века». Хочу быть там, на последней странице, восьмидесяти лет с небольшим, стареньким, но бодрым, и сплясать джигу вечером 31 декабря 2099 года.
Кончиться может и раньше, так что это триллер своего рода, бурный, сенсационный, коммерчески успешный. Сборник мечтаний с элементами жути. Но это должно быть и историей любви, и героической повестью о блестящей изобретательности. Чтобы почувствовать вкус его, обратитесь к прологу, к предыдущей сотне лет. Мрачное чтение, по крайней мере, до середины, но захватывающее. Несколько искупающих глав, скажем, об Эйнштейне и Стравинском. В этой новой книге одна из многих незавершенных линий сюжета вот какая: дотянут ли до конца века девять миллиардов ее героев без ядерной войны? Рассматривайте это как контактный спорт. Выстройте команды. Индия против Пакистана, Иран против Саудовской Аравии, Израиль против Ирана, США против Китая, Россия против США и НАТО, Северная Корея против остальных. Чтобы повысить результативность, добавьте другие команды: подтянутся негосударственные игроки.
Насколько готовы наши герои перегреть свое жилище? Уютные 1,6 градуса, надежда немногих скептиков, дадут горы пшеницы в тундре, прибрежные таверны на Балтике, кислотной раскраски бабочек на Северо-Западных территориях. На темном конце пессимистического спектра штормовые 4 градуса приведут к катастрофическим наводнениям и засухам и всяким мрачным потрясениям политического климата. И напряженные побочные сюжеты локального характера: продолжится ли остервенение на Ближнем Востоке, хлынет ли он в Европу и бесповоротно ее изменит? Окунет ли ислам свой воспаленный экстремизм в охлаждающий бассейн реформации? Уступит ли Израиль два-три вершка пустыни тем, кого он вытеснил? Вековые мечты Европы о союзе развеются ли из-за мелкого национализма, застарелых ненавистей, финансовой катастрофы, раздоров? Или же Европа не свернет с пути? Я хочу узнать. США не придут потихоньку в упадок? Вряд ли. У Китая не разовьется совесть? А у России? У мировых финансов и корпораций? Прибавьте к этому соблазнительные человеческие константы: секс и искусство, вино и науку, соборы, пейзажи, поиски высшего смысла. И, наконец, частное море желаний. Мои: босым у костра на берегу, жареная рыба, лимонный сок, музыка, дружеская компания, и чтобы кто-нибудь, не Труди, меня любил. Мое по праву рождения в книге.
Так что мне стыдно за мою попытку, и я доволен, что она не удалась. Клода (сейчас он громко напевает в гулкой ванной) надо достать каким-то другим способом.
С тех пор как он раздел мою мать, прошло не больше пятнадцати минут. Чувствую, что входим в новую фазу вечера. После скоромного эпизода пульс у матери выравнивается, и, надо думать, она вернется к теме своей невиновности. Разговор Клода об ужине покажется ей неуместным. Бездушным даже. Она садится, надевает платье, находит в постели трусы, вставляет ноги в сандалии и идет к зеркалу туалетного столика. Распущенные волосы свисают светлыми локонами, их некогда воспел в стихотворении муж. Она заплетает косу; тем временем можно опомниться и подумать. В ванную она пойдет, когда выйдет Клод. Оказаться рядом с ним ей сейчас противно.
Отвращение возвращает ее к мыслям о собственной незапятнанности и задачах. Несколько часов назад главной была она. И может стать снова, если удержится, не разомлеет опять, не размылится послушно. Сейчас ей хорошо, она освежилась, сыта, удоволена, зверушка внутри затаилась, но может опять стать зверем — и Клод над ней возобладает. Но взять на себя руководство… Я думаю: о чем она размышляет, наклонив милое лицо перед зеркалом, чтобы вплести еще одну прядь? Отдавать приказания, как утром на кухне, обдумывать следующий шаг — значит признать преступление. Как бы ей ограничиться горем безутешной вдовы?
А сейчас дела практические. Всю запачканную утварь, пластиковые стаканы, блендер выбросить подальше от дома. Уничтожить все следы в кухне. На столе оставить только немытые кофейные чашки. Эта скучная работа заслонит ужасное на час. Может быть, поэтому она ободряюще прикладывает ладонь к холмику, под которым я — где-то около моего крестца. Ласковый жест надежды на наше будущее. Как ей пришло в голову меня отдать? Я буду ей нужен. Я озарю полумрак невинности и трогательного тепла, которым она захочет себя окружить. Мать и дитя — вокруг этого мощного символа сложила лучшие свои истории великая религия. Сидя на ее колене, пальчиком указывая на небо, я огражу ее от преследования. С другой стороны — как же я ненавижу этот оборот, — никаких приготовлений к моему появлению на свет: ни одежды, ни мебели, где лихорадочное витье гнездышка? Ни разу на моей памяти я не был с матерью в магазине. Будущее в любви — фантазия.
Клод выходит из ванной и направляется к телефону. Мысли его о еде: — «Из индийского на дом», — бормочет он себе под нос. Она обходит его и сама приступает к омовению. Когда мы выходим, он все еще на телефоне. Отказался от индийского в пользу датского — бутерброды, маринованная сельдь, запеченное мясо. Заказывает с лихвой — естественный позыв после убийства. Когда он заканчивает, мать уже в полной готовности: помылась, коса заплетена, чистое белье, новое платье, вместо сандалий туфли, слегка надушена. Берет на себя управление.
— В буфете под лестницей — старый брезентовый мешок.
— Сперва поем. Умираю с голоду.
— Сначала вынеси. Могут прийти с минуты на минуту.
— Сделаю так, как считаю нужным.
— Сделаешь так, как тебе…
В самом деле, хотела сказать «велено»? Какая метаморфоза: командует им, как ребенком, а только что была его мышкой. Могла начаться ссора. Но сейчас он снимает трубку телефона. Это не из датского ресторана подтверждают заказ, и трубка даже не та. Мать подошла к нему и смотрит из-за его плеча. Это не городской телефон, а видеодомофон. Они с удивлением смотрят на экран. Слышен искаженный голос, без нижних частот, с пронзительной мольбой:
— Прошу вас. Мне надо срочно вас увидеть!
— О господи, — с омерзением произносит мать. — Только не сейчас.
Но Клод, все еще раздраженный ее приказным тоном, пользуется случаем утвердить свою независимость. Он нажимает кнопку, кладет трубку — и наступает молчание. Им нечего сказать друг другу. Или слишком много хочется сказать.
Потом мы все вместе спускаемся по лестнице встречать совиную поэтессу.
14
Пока мы спускаемся, у меня есть время опять подумать о том, что у меня, к счастью, не хватило решимости удавить себя своей же пуповиной. Некоторые предприятия обречены в зародыше — не из-за трусости, а по самой своей природе. Франц Райхельт, «Летучий портной», в 1912 году прыгнул в плаще-парашюте с Эйфелевой башни и разбился. Он считал, что его изобретение будет спасать жизнь авиаторам. Перед прыжком он замер на сорок секунд. Когда наклонился вперед и шагнул в пустоту, встречный поток облепил тканью его тело, и он упал камнем. Против него были факты, математика. У подножия башни он выбил в мерзлой парижской земле могилу глубиной в пятнадцать сантиметров.
В связи с этим, когда Труди на первой лестничной площадке делает поворот на сто восемьдесят градусов, я перехожу от мыслей о смерти к вопросу мести. Все становится яснее к моему облегчению. Месть: побуждение инстинктивное и мощное… и простительное. Оскорбленный, обманутый, покалеченный не может устоять перед соблазном помечтать о мести. А здесь, когда такая крайность, убит любимый человек, фантазии доходят до белого каления. Мы, общественные животные, прежде отгоняли сородичей силой или угрозой силы, как собаки в стае. Мы рождаемся с предвкушением этого. Для чего фантазия, как не для того, чтобы давать выход чувствам, рисовать и проигрывать в уме кровавые варианты. За одну бессонную ночь можно прибегнуть к мести сотню раз. Само побуждение, воображаемое намерение — это нормально, вполне по-человечески, и надо себе прощать.
Но поднять руку, осуществить насилие — это проклятье. Так говорит математика. Возврата к прежнему порядку вещей не будет, не будет бальзама на душу, сладостного облегчения, во всяком случае надолго. Только второе преступление. Прежде чем встать на путь мести, вырой две могилы, сказал Конфуций. Месть распарывает цивилизацию. Это дорога к постоянному нутряному страху. Посмотрите на несчастных албанцев, живущих в вечном страхе из-за Кануна, их идиотского культа родовой кровной мести.
Так что когда мы доходим до площадки перед драгоценной отцовской библиотекой, я уже освободил себя — не от мыслей, а от самого мщения за его смерть — и в этой жизни, и в послеродовой следующей. Устранив Клода, я не верну отца. Сорокасекундные сомнения Райхельта я растяну на всю жизнь. Импульсивному действию — нет. Если бы мне удалось с пуповиной, то именно это, а не Клод, было бы отмечено патологом. Несчастный случай, записал бы он, такое случается. Для моей матери и дяди — незаслуженное облегчение.
А почему лестница предоставляет такой простор мыслям — потому что Труди движется по ней в темпе самого ленивого лемура. Вопреки обыкновению она крепче держится за перила. На каждую ступеньку становится двумя ногами. Иногда делает паузу, думает, вздыхает. Я понимаю, в чем дело. Из-за гостьи задержатся важные хозяйственные работы. Могут вернуться полицейские. Труди не в настроении сражаться за приоритет. Есть понятие старшинства. Ее лишили права опознать тело — это ранит. Элоди — всего лишь недавняя любовница. Или не такая уж недавняя. Может, еще до его отъезда в Шордич. Еще одну свежую рану бинтовать. Но зачем явилась сюда? Не для того же, чтобы утешать или чтобы ее утешили. Она может знать какую-нибудь убийственную детальку. Может утопить Труди и Клода. Или это шантаж. Или обсудить похороны. Нет, не то. Нет, нет! Сколько раздражающих вариантов. Как утомительно, вдобавок ко всему прочему (похмелью, расслабляющему совокуплению, глубокой беременности), еще напрягать волю и подогревать в себе ненависть к гостье.