— Нет.
— А его депрессия? Что вы можете мне рассказать?
Интонация мягкая, может скрывать ловушку. Но Труди отвечает без промедления. От растерянности она не в состоянии сочинять новую ложь и вдобавок убеждена в своей правдивости, поэтому повторяет сказанное раньше и в тех же неубедительных выражениях. Постоянная душевная боль… вымещал на тех, кого любил… вырывал из себя стихи с мукой. В голове у меня возникает яркий образ шествия изнуренных солдат с потрепанными плюмажами. Картина сепией из подкаста об эпизодах Наполеоновских войн. Это когда мы с матерью еще жили без треволнений. Помню, я думал: эх, если бы император оставался в своих границах и продолжал писать хорошие законы для Франции.
Вступает Клод:
— Сам себе злейший враг.
Изменившаяся акустика говорит мне, что главный инспектор повернулась и смотрит прямо на него.
— А другие враги, кроме самого себя?
Тон невыразительный. В лучшем случае проходной вопрос, в худшем — чреват зловещим намеком.
— Не могу знать. Мы никогда не были близки.
— Расскажите о вашем детстве, — говорит она потеплевшим голосом. — Если вы не против.
Он не против.
— Я тремя годами младше. Ему все давалось легко. Спорт, учеба, девушки. Меня он считал мелочью, мелюзгой. Когда я вырос, я добился единственного, что ему не далось. Заработал деньги.
— На недвижимости.
— В этом роде.
Главный инспектор снова повернулась к Труди:
— Этот дом продается?
— Ни в коем случае.
— Я слышала, продается.
Труди не отвечает. Это ее первый правильный ход за несколько минут.
Интересно, главный инспектор в форме? Должно быть. Ее фуражка, наверное, у локтя на столе, как громадный клюв. Представляю ее себе узколицей, тонкогубой, сухой — птицей, не испытывающей симпатии к млекопитающим. И во время ходьбы кивает, как голубь. Сержант считает ее занудой. Птицей не его полета. Эта взлетит. Либо решила, что Джон Кейрнкросс покончил с собой, либо имеет основания думать, что поздняя стадия беременности — хорошее прикрытие для криминала. Все, что скажет главный инспектор, любое ее слово подлежит истолкованию. Нам остаются только домыслы. Она, как Клод, может быть и умной, и глупой или и тем и другим вместе. Мы просто не знаем. Наше неведение — ее козырь. Я полагаю, что подозрений у нее мало, она ничего не знает. Что начальники наблюдают за ней. Что она вынуждена вести себя деликатно, потому что эта беседа есть нарушение процедуры и может скомпрометировать следствие. Что она предпочтет истине уместную версию. Что ее карьера — это ее яйцо, и она будет сидеть на нем, греть его и ждать.
Но я уже не раз ошибался.
19
Что дальше? Клэр Аллисон хочет осмотреть дом. Нехорошо. Но отказать сейчас, когда и так, кажется, дела идут скверно, будет еще хуже. Сержант поднимается по деревянной лестнице первым, за ним — Клод, главный инспектор, потом — мы с матерью. На первом этаже главный инспектор говорит, что, если мы не возражаем, она хочет подняться на верхний этаж и оттуда «двигаться вниз». Труди не хочет карабкаться выше. Остальные продолжают подниматься, а мы уходим в гостиную, чтобы присесть и подумать.
Я отправляю мои легкостопные мысли вперед них, сначала в библиотеку. Алебастровая пыль, запах смерти, но относительный порядок. Этажом выше спальня и ванная, хаос интимных предметов, разворошенная похотью и прерванным сном постель, на полу разбросаны или свалены в кучу вещи Труди, в ванной то же самое, банки без крышек, мази, грязное нижнее белье. Что скажет подозрительному взгляду эта неопрятность? Морально нейтральной она не может быть. Пренебрежение к вещам, к порядку, к чистоте видится в одном ряду с презрением к закону, к ценностям, к самой жизни. Что такое преступник, как не неопрятность духа? Впрочем, чрезмерный порядок в спальне тоже может вызвать подозрения. Главный инспектор, востроглазая, как зарянка, ухватит это одним взглядом и выйдет. Но брезгливость подсознательно искривит ее суждение.
Над вторым этажом есть еще комнаты, но я там никогда не был. Я мысленно спускаюсь на первый этаж и, как чуткое дитя, прислушиваюсь к состоянию матери. Сердцебиение выровнялось. Она кажется почти спокойной. Может быть, смирилась с судьбой. Набухший мочевой пузырь давит мне на голову. Но сейчас ей нельзя отвлекаться на маленькие дела. Она производит расчеты, возможно, оценивает их план. Но должна спросить себя, в чем ее интересы. Дистанцироваться от Клода. Пусть расхлебывает. Никакого смысла сидеть обоим. Тогда мы с ней будем коротать время здесь. Она не захочет отдать меня и остаться одной в большом доме. В таком случае обещаю ее простить. Или разобраться с ней потом.
Но некогда рисовать планы. Слышу, они спускаются. Проходят мимо открытой двери гостиной к выходу. Главный инспектор не уйдет, не попрощавшись с безутешной вдовой — это было бы невежливо. Клод открыл входную дверь и показывает Аллисон, где его брат поставил машину, как она не хотела заводиться, как они, несмотря на ссору, помахали друг другу, когда она завелась и потом задним ходом выехала на дорогу. Урок правдивых показаний.
Затем Клод и полицейские оказываются рядом с нами.
— Труди… можно звать вас Труди? Такое ужасное время, и вы были так любезны. Так гостеприимны. Не могу выразить… — Главный инспектор осеклась — что-то привлекло ее внимание. — Эти коробки — вашего мужа?
Она смотрит на картонные коробки, которые принес отец и поставил в эркере под окном. Мать поднимается на ноги. Если что-то назревает, лучше встать перед Аллисон во весь рост. И во всю ширь.
— Он собирался переехать сюда. Уехать из Шордича.
— Можно заглянуть?
— Там только книги. Пожалуйста.
Сержант, крякнув, опускается на колени перед коробкой. Предположу, что главный инспектор уже сидит на корточках — не зарянка теперь, а гигантская утка. Неправильно, что она мне не нравится. Она представляет власть закона, а я уже числю себя придворным по Гоббсу. Монополия на насилие должна принадлежать государству. Но манеры главного инспектора меня раздражают: она роется в отцовском имуществе, в его любимых книгах, причем разговаривает с собой, зная, что мы вынуждены слушать.
— Ума не приложу. Очень, очень грустно… на обочине…
Конечно, это спектакль, прелюдия. Так и есть. Она встает. Думаю, смотрит на Труди. Может быть, на меня.
— Но настоящая загадка вот в чем. На бутылке этиленгликоля ни одного отпечатка пальцев. Ни одного на стакане. Только что сообщили эксперты. Никаких следов. Странно.
— А! — говорит Клод, но Труди его перебивает.
Я должен был ее предостеречь. Поменьше ретивости. Слишком быстро бросается объяснять.
— Перчатки. Псориаз. Он стыдился своих рук.
— Ах, перчатки! — восклицает главный инспектор. — Вы правы. Начисто забыла. — Она разворачивает лист бумаги. — Эти?
Мать делает шаг к ней и смотрит. Это, наверное, распечатка фотографии.
— Да.
— Другой пары у него не было?
— Таких — нет. Я ему говорила, не надо надевать. Никого это не смущает.
— Он все время их носил?
— Нет. Но часто. Особенно когда бывал подавлен.
— Вот странная вещь. Тоже эксперты. Утром звонили, и вылетело из головы. Надо было вам сказать. Но столько всего. Сокращение штатов в оперативных подразделениях. Волна преступности. Короче говоря. Указательный и большой пальцы правой перчатки. Гнездо крохотных паучков. Десятки. И, Труди, вам будет приятно услышать — малыши в прекрасной форме. Уже ползают!
Входная дверь открылась — вероятно, сержант. Главный инспектор выходит. Голос ее, удаляясь, тонет в звуках проезжающих машин.
— Убейте, не вспомню их латинского названия. Рука давно не бывала в этой перчатке.
Сержант трогает мою мать за руку и, наконец, подает голос — мягко говорит на прощанье:
— Завтра утром заглянем. Проясним последние детали.
20
Вот и настал критический момент. Надо принимать решения, срочные, необратимые, изобличительные. Но прежде матери нужны две минуты наедине с собой. Мы спешно спускаемся к месту, остроумцами прозванному ретирадным. Там давление на мой череп прекращается, и, пока мать, вздыхая про себя, засиживается на несколько лишних секунд, в мыслях у меня наступает ясность. Или же они принимают другое направление. Ради моей свободы убийцы должны сбежать. Может быть, это слишком узкий взгляд, эгоистический. Есть и другие соображения. Ненависть к дяде может перевесить мою любовь к матери. Может, наказать его — благороднее, чем спасти мать. Но может удаться и то и другое.
Эти мысли не оставляют меня, пока мы возвращаемся в кухню. Кажется, после ухода полиции Клод обнаружил, что нуждается в виски. Услышав соблазнительный звук наливаемого из бутылки в стакан, Труди ощущает такую же потребность. Сильную. С водопроводной водой, половина на половину. Дядя молча исполняет. Молча, они стоят друг против друга у раковины. Им не до тостов. Они обдумывают ошибки друг друга — или даже свои собственные. Или решают, что делать. Это — чрезвычайная ситуация, которой они боялись и в ожидании ее составляли планы. Сейчас они их отбросили и молча обдумывают новые. Наша жизнь теперь изменится. Главный инспектор Аллисон нависает над нами, своенравное, усмехающееся божество. Мы не поймем, пока не будет уже поздно, почему она сразу нас не арестовала, почему пока не тронула. Копит улики, ждет анализа ДНК со шляпы, раскручивает дело? Мать и дядя должны учесть, что любое их решение может быть именно таким, на какое она рассчитывала, и она выжидает. Но так же возможно, что их таинственный план не приходил ей в голову и они получили фору. Вполне причина действовать смело. Вместо этого они предпочитают выпить. Возможно, что бы они ни сделали сейчас, — все на руку главному инспектору, включая интерлюдию с односолодовым виски. Но нет, единственный для них шанс — предпринять что-то радикальное, и немедленно.
Труди поднимает руку, отказываясь от третьей порции. Клод упорнее. Добивается ясности в мыслях. Мы слушаем, как он наливает, аккуратно и долго, потом слушаем, как он громко заглатывает — хорошо знакомый звук. Сейчас они, может быть, думают, как бы им избежать ссоры, ведь им требуется общая цель. Издали доносится звук сирены; это всего лишь «Скорая помощь», но она отзывается на их страх. Город невидимо накрыт решеткой государства. Трудно выбраться из-под нее. Сирена — напоминание, что все-таки существует речь, полезная констатация очевидного.