о («Эй! Ты!») и попросил помочь снять с повозки два тяжелых сундука. За это белый дал ему монетку. Поль Ди несколько часов ходил по улицам, зажав монетку в руке и не зная, что можно на нее купить (одежду? еду? лошадь?) и продадут ли ему что-нибудь. Наконец он увидел тележку зеленщика, подошел и молча указал на пучок редиски. Зеленщик вручил ему редиску, взял его монетку и дал ему несколько других. Потрясенный, Поль Ди попятился. Но, оглядевшись, понял, что никто, похоже, не заинтересовался этой «ошибкой» или им самим, и пошел дальше, счастливый, жуя на ходу редиску, хотя на лицах встречных женщин читал порой отвращение. Первая честным трудом заработанная покупка заставляла его прямо-таки светиться от восторга, хотя редиска была грязной и довольно вялой. Вот тогда он и решил, что если есть возможность свободно ходить, есть и спать, то жизнь еще не кончена и вообще – достаточно хороша. Так он и жил целых семь лет, пока не очутился в южном Огайо, куда давно уже переехала одна его знакомая, старая женщина со своей невесткой.
Теперь же он пришел, точно совершая обратное движение по кругу. Постоял за домом, возле холодной кладовки, удивленный нашествием поздних летних цветов там, где должны были бы расти овощи. Турецкая гвоздика, ипомеи, хризантемы. Странное нагромождение ящиков и жестянок с сухими и подгнившими стеблями, среди которых прорастают свежие, с яркими цветами, похожими на алые раны. Засохшие побеги плюща на подставках для бобов, на дверных ручках. Выцветшие картинки из журналов, прибитые гвоздями к наружным стенам сарая и к деревьям. Веревка, годная разве что для скакалки, брошена возле бочки для воды. И повсюду банки и баночки, полные мертвых светлячков. Словно детский игрушечный домик, только для очень высокого ребенка.
Поль Ди поднимается на крыльцо, подходит к двери и открывает ее. В доме тихо, как в гробнице. Там, где когда-то пляшущий кружок красного света омыл его печалью, запер его внутри себя, заставив застыть на месте, пусто. Везде мрак, холод и больше ничего. Пустота минус еще что-то, чье-то отсутствие. И это отсутствие он должен преодолеть столь же решительно, как тогда, когда поверил Сэти и прошел сквозь пульсирующее пятно света. Поль Ди быстро смотрит на ярко-белые ступени лестницы, ведущей на второй этаж. Все перила увиты лентами, бантами, букетами. Поль Ди идет дальше. Ветерок, ворвавшийся в открытую дверь с ним вместе, колышет ленты. Осторожно, не спеша, однако и не теряя времени даром, он поднимается по светящимся в полумраке ступенькам. Входит в комнату Сэти. Ее там нет, а кровать кажется такой маленькой, что он удивляется, как это они вдвоем умещались на ней тогда. Простыней на кровати нет, а поскольку окна в потолке не открываются, то в комнате душно. Яркие одежды валяются на полу. С гвоздя на стене свисает то платье, в котором была Возлюбленная, когда он впервые увидел ее. Пара коньков пристроилась в корзинке в углу. Он косится назад, на кровать; ему не отвести от нее глаз. Ему вдруг кажется, что здесь он перестает существовать. С огромным усилием, покрывшись испариной, он заставляет себя представить, что это он лежит на постели Сэти, и когда это ему удается, то сразу наступает облегчение. Поль Ди переходит в другую комнату. Спальня Денвер, в отличие от предыдущей, тщательно убрана. Но и здесь Сэти нет. Может, она вернулась на прежнюю работу? Может, ей стало лучше с тех пор, как он разговаривал с Денвер? Поль Ди снова спускается по лестнице, оставляя себя воображаемого там, где надо, на той узкой кровати. Присаживается у кухонного стола. Чего-то в доме номер 124 явно не хватает. Чего-то большего, чем те люди, что жили здесь. Чего-то большего, чем Возлюбленная или тот таинственный красный свет. Он не может с точностью сказать, чего именно, но в какой-то миг ему кажется, что стоит ему понять это, как оно тут же засветится и обнимет его потусторонним светом, одновременно любя и обвиняя.
Справа, где приоткрыта дверь в гостиную, вдруг слышится пение. Кто-то напевает песенку. Тихую и нежную, точно колыбельная. Он различает несколько слов. Что-то вроде: «Высокий Джонни, широкий Джонни. Гвоздики вымокли в росе, мой Джонни». Ага, думает он, вот она где! Там Сэти и оказывается. Лежит под стеганым одеялом из пестрых лоскутков. Ее волосы, словно темные тонкие корни добрых злаков, рассыпались и вьются по подушке. Ее глаза, безотрывно смотрящие в окно, настолько безжизненны, что он не уверен, узнает ли она его. Здесь, в этой комнате, слишком много света. Все выглядит словно уже проданное.
– «Наперстянка мне до плеч, – поет Сэти, – лютик вырос до колен, клевер хочет взять меня и тебя в душистый плен…» – Она теребит пальцами длинную прядь волос.
Поль Ди откашливается, чтобы как-то прервать ее пение.
– Сэти?
Она поворачивает голову.
– Поль Ди.
– Ах, Сэти!
– Я сделала чернила, Поль Ди. Он бы никогда не смог такого написать, если бы я не сделала ему чернила.
– Какие чернила? Кто?
– Ты сбрил бороду?
– Да. Что, плохо?
– Нет. Ты выглядишь очень хорошо.
– Черт меня попутал, вот я и сбрил. А что это ты, как я слышал, и с постели не встаешь?
Она улыбается и позволяет улыбке медленно растаять у нее на лице, потом снова отворачивается к окну.
– Мне нужно поговорить с тобой, – говорит он.
Она не отвечает.
– Я видел Денвер. Она тебе сказала?
– Да. Она приходит. Днем. Денвер. Она все еще со мной, моя Денвер.
– Встать тебе нужно с этой постели, девушка! – Он начинает нервничать. Это ему напоминает о чем-то знакомом.
– Я очень устала, Поль Ди. Так устала. Мне нужно немного отдохнуть.
Теперь он понимает, ЧТО это ему напоминает, и кричит на нее:
– Нечего тут умирать! Это постель Бэби Сагз! Так вот ты, значит, что задумала? – Он так зол, что готов убить ее. Потом берет себя в руки, вспомнив о предупреждении Денвер, и шепчет: – Что ты задумала, Сэти?
– Ох, ничего я не задумала. Совсем ничего.
– Слушай, – говорит он. – Днем здесь будет Денвер. Ночью здесь буду я. Я намерен о тебе заботиться, слышишь? Прямо сейчас и начну. Во-первых, пахнешь ты, прямо сказать, не очень. Лежи, лежи. Не шевелись. Сейчас я воды согрею… – Он умолкает. – Ничего, Сэти, если я согрею немного воды?
– И сосчитаешь, сколько у меня ног? – спрашивает она, глядя на него.
Он подходит к ней ближе.
– И разотру тебе твои усталые ноги.
Сэти закрывает глаза, поджимает губы. Она думает: нет, эта постель у окна – все, что мне теперь нужно. И еще отдохнуть. И нечего ноги мне растирать, да и ни к чему это теперь. Там и тела-то не осталось, чтобы его мыть, даже если он, предположим, умеет это делать. Он что же, будет делать это по частям? Сперва лицо, потом руки, бедра, ступни, спину? И, наконец, ее измученные груди? Но если он будет обмывать ее частями, то не распадется ли она на куски? Сэти открывает глаза, понимая, как опасно ей смотреть на него. Но все-таки смотрит. Угольно-черная кожа, морщинка между полными любви и преданности, ждущими глазами. И она видит в нем то самое, то благословенное, благодаря чему он мог зайти в любой дом и заставить женщин плакать и рассказывать ему обо всем на свете. Потому что при нем они поплакать могли. Плакать и рассказывать такие вещи, какие изредка говорили только друг другу; и она может плакать и рассказывать ему, что время уходит; что она звала, но Ховард и Баглер не оборачивались и шли все дальше и дальше по железнодорожной колее, не желая ее слышать; что Эми сперва боялась остаться с ней, потому что ноги у нее были просто безобразные, а уж про спину и говорить нечего; что ее мать поступила с ней жестоко, что она нигде не могла найти ее шляпу, что…
– Поль Ди?
– Что, детка?
– Она оставила меня.
– Да, детка. Не плачь.
– Она была моим дорогим сокровищем.
Поль Ди присаживается рядом с ней на кресло-качалку и рассматривает стеганое лоскутное одеяло цветов карнавала. Руки его бессильно свешиваются между коленями. Слишком много чувств вызывает у Поля Ди эта женщина. Голова у него раскалывается от боли. Он вдруг вспоминает попытки Сиксо описать свои чувства к той женщине с тридцатой мили. «Она мой сердечный друг, понимаешь? Она меня с земли поднимает, парень, возвышает. Вот будто берет те отдельные куски, из которых я состою, и делает меня целым, а потом возвращает меня мне самому. Знаешь, это так хорошо, когда у тебя есть женщина, которая тебе сердечный друг!»
Поль Ди неотрывно смотрит на одеяло, но думает о задубевших рубцах на спине Сэти; о ее нежных губах, все еще чуть припухших от удара Эллы. Об этих застенчивых черных глазах. О мокром платье, что дымилось у огня в его хижине. О ее нежности – когда она услышала о том ошейнике с тремя шипами, торчавшими у его лица, точно детеныши гремучей змеи. О том, что она никогда не упоминала об этом больше – чтобы он тоже забыл и не стыдился, что как зверь был посажен на цепь. Только эта женщина, Сэти, могла сохранить и пробудить в нем столько мужества. Ему очень хочется положить свою жизнь, все ее события, рядом с ее жизнью.
– Сэти, – говорит он, – у нас с тобой куда больше осталось в прошлом, чем у кого бы то ни было. Теперь нам бы нужно хоть какое-то будущее.
Он наклоняется к ней и берет ее за руку. Другой рукой касается ее лица.
– Ты – самое дорогое сокровище, Сэти. Ты сама. – Он крепко, очень крепко держит ее за руку.
– Я? Я?
Есть одиночество, которое можно убаюкать. Руки скрещены на груди, колени приподняты, и покачиваешься, покачиваешься… Движение это, в отличие от качки корабля, смягчает душу и убаюкивает. Оно исходит откуда-то изнутри и обволакивает тебя плотно, как кожа. Есть еще и такое одиночество, которое словно накатывает извне. Его не убаюкаешь. Оно живое и существует независимо, само по себе. Оно иссушает и разрастается, захватывает все вокруг, так что даже звук собственных шагов будто доносится до тебя со стороны.
Все знали ее прозвище, но никто и нигде не знал ее имени. Не вспоминаемая никем и всеми сброшенная со счетов, она не может даже потеряться, потому что никто не ищет ее; но даже если б и искали, то не могли бы окликнуть: ведь никто не знает ее имени. И хотя сама она знает свои права, на нее-то права никем не предъявлены. И там, где над землей приоткрываются высокие травы, девушка, что ждала, чтобы стать любимой и выплакать наконец свой стыд, взрывается и распадается на части, чтобы жующим и смеющимся устам легче было проглотить ее без остатка.