ВНУТРИ ТАКОЕ ЧУВСТВО
Но все истории когда-то были явью. И все исторические события, битвы и костюмные драмы когда-то произошли на самом деле. Все истории были когда-то просто чувством внутри. И у меня сейчас такое чувство, Прайс, – нет, пить я больше не хочу. Может, лучше двинем отсюда? И у тебя такое чувство. По поводу Ничто. И у Мэри, у нее уж точно было это чувство, в тот августовский вечер…
В один прекрасный день, Прайс, как-нибудь, в далеком будущем, ты скажешь: был у нас однажды такой учитель, историк, который нам давал совершенно сумасшедшие уроки, а жена у него… Иные реальности ждать себя не заставят.
Но когда до конца останется всего ничего, реальности больше не будет, одни истории. Вот и все, что нам останется тогда, – истории. И мы усядемся кружком, в этом чертовом убежище, и станем рассказывать истории, как бедная Шахерезада, надеясь, что это никогда…
Свернувшись калачиком внутри ветряка. Шепотки. Сквознячки. Ветер сходит на нет; тополя отращивают тени. Едва ощутимые спазмы – весьма ощутимые спазмы – у Мэри внутри. И Мэри говорит в конце концов, потому что не сработало, ничего не вышло: «Придется идти к Марте Клей».
Итак, дети мои, поскольку волшебные сказки не всегда бывают милыми и уютными (загляните еще разок в братьев Гримм) и поскольку сказка без нее все равно что не сказка, позвольте рассказать вам
42О ВЕДЬМЕ
По имени Марта Клей. Которая доводилась женой Биллу Клею (по крайней мере, принято было так считать). Которая жила в хибаре Билла Клея на дальней стороне топи Уош Фен. Которая делала снадобья и предсказания (или, по крайней мере, принято было так считать). А кроме того, помогала избавиться от нечаянных плодов любви…
Но сначала, прежде чем я перейду к Марте Клей, позвольте рассказать вам о наших фенлендских гусях…
Под коими я имею в виду отнюдь не пернатую, клювоголовую и лапчатую разновидность. Не черношеих «канадцев». Не серокрылых, краснолапых или белогрудых, что прилетают к нам из Арктики, ведомые зовом ничуть не менее таинственным, чем тот, что движет их водным сотоварищем по музе дальних странствий, Anguilla anguilla. Не гомонящие, гогочущие V-образные стаи, которые с незапамятных времен облюбовали Фены и подарили фенменам древний знак доброй воли – расщепленное гусиное перышко. Нет. В августовский вечер 1943 года никаких таких гусей вокруг не наблюдалось, потому что гуси прилетают зимой. Но в 1943 году у нас вывелась своя собственная порода гусей. И тоже шумных, и тоже летающих клином вдоль по привычным воздушным путям на тот берег Северного моря; сделанных из алюминия и стали, деревянных распорок и плексигласа; и овладевших хитрым трюком откладывать сильновзрывчатые и зажигательные яйца прямо в воздухе.
Они как раз вставали на крыло, эти грохочущие птичьи стаи, оставляя позади разбросанные там и сям дневные логова (потому что птицы они были ночные) и зависая, ну совсем как гуси, черными шустрыми силуэтами на фоне закатного огненного шоу – покуда мы с Мэри (Мэри – бледная, с закушенной губой, задыхающаяся через каждые два шага) пробирались с Хоквелл Лоуда на топь Уош Фен. Но мы едва обращали на них внимание, нам было о чем подумать, а кроме того, мы настолько привыкли к их монотонному, пульсирующему гулу по вечерам, что воспринимали их едва ли не как явление природы, едва ли не как настоящих гусей. Пока мы с Мэри шли к хижине Марты Клей, они отправлялись в полет, взяв курс на Гамбург, Нюрнберг и Берлин. И у каждого из наших бравых пилотов, штурманов, пулеметчиков и бомбардиров было сердце, и каждый сосал когда-то материнскую грудь, и у граждан этих обреченных городов тоже были сердца, и они тоже были вскормлены материнским молоком.
Наши руки не для скуки, мы руками можем все. В 1793-м апокалипсис пришел в Париж (всего-то навсего несколько тысяч голов); в 1917-м – в болота Фландрии. Но в августе 1943-го (да-да, сухой язык исторических источников гласит, что, несмотря на грандиозные масштабы того, предшествующего кровопролития, Первая мировая унесла много меньше человеческих жизней, чем Вторая, а гражданских лиц там погибло всего ничего), он градом детонирующих при падении гусиных яиц обрушился на Гамбург, Нюрнберг и Берлин…
Но обо всем об этом у нас даже и мысли не было (собственных проблем по горло) в тот августовский вечер.
Любовь. Ль-любовь. Ли-ль-любовь. Она и вправду – оберег от зла? Сможет ли она во веки вечные поддерживать связь между причиной и следствием?
Помочь тем полным дурных предчувствий гражданам Гамбурга и Берлина, которые обнимают сейчас своих любимых и шепчут ласковые слова в ненадежных подвалах и наскоро отрытых на задних дворах бомбоубежищах? В состоянии ли она рассеять черную, в огненных всполохах тучу, которая застит внутренний горизонт, когда вдруг поймешь: это твоих рук дело, ничего бы не случилось, если б… При чем тут несчастный случай, ты сам изжарил своего гуся…
По фенлендским дорожкам, вдоль фенлендских канав; сквозь ракитники и заросли бредины, по тропкам, просекам и дощатым мостикам, которые известны были только нам, детям Фенов. Как Хереворд и Торфрида (ах эти уютные и мороз-по-коже полуночные чтения), когда они после взятия Или бежали через топь. Их ведь тоже, как рассказано в книге, в годину бедствий поддерживала любовь. Но мы-то не в придуманной истории…
До лачуги Марты Клей путь не ближний. Вдоль южной оконечности топи на север, к узкой полоске лугов между топью и длинной, вытянувшейся к востоку излучиной Узы у Ньюхайта. По левую руку пламенеет закат. По правую – бескрайние армии камыша. Вдалеке, над самой серединой топи, поднимается дымок из свайной лачуги Билла Клея. Значит, Билл Клей сейчас там, по летнему своему обыкновению. Значит, Марта одна.
У Мэри вниз по ноге бегут, обгоняя друг друга, две ленивые, смазанные на ходу о высокую траву струйки крови. Мы, вздрогнув, останавливаемся оба. Перед глазами, с готовностью, картина: окровавленный, липкий, похожий на вырезанное овечье сердце выкидыш на примятой болотной траве. Он что?.. Прямо сейчас? Господи, Мэри, если мы застрянем здесь в темноте. Сумерки сгущаются. Время сов и блуждающих огоньков. Самое время появиться и ведьме. Мэри, возьми меня за руку. Мэри, держись. Мэри, я люблю тебя. Мэри, пойдем. Ведь мы должны до нее добраться? (А мы хотим до нее добраться?)
Но мы таки до нее добрались. И увидели Марту Клей…
Ни островерхой шляпы, ни помела, ни ухмыляющегося черного кота на плече (один только брехливый, слюнявый, замызганный беспородный ублюдок на веревочной сворке у дома, который возвестил наш приход и вызвал из дому Марту Клей с масляной лампой в руке). Я вижу маленькую женщину с массивной круглой головой. Я вижу женщину в древних кожаных башмаках. В тяжелой серой юбке, сварганенной чуть не из конской попоны. Из-под которой торчат обтрепанные подолы бесчисленных нижних юбок, когда-то, может быть, и белых, а ныне напоминающих по цвету старческие зубы. В засаленной блузке, жесткой и липкой, как старая, отслужившая свое парусина, и рукава закатаны по локоть. А поверх блузки и юбки – как будто Марта Клей, по профессии ведьма, подрабатывает в свободное время уборщицей – линялый, в цветочек, до самой до земли рабочий фартук.
А увидев Марту, мы почувствовали запах Марты…
Но – будет об ее нарядах. (И о запахе тоже!) Какое лицо! Маленькие, влажные, пронзительные глазки. Кожистый кисетик рта. Нос: костистый (но уж никак не крючком). Лоб: кочковатый, лоснящийся, цвета табака. Волосы: седые, тусклые, утянутые на затылке в тугой пучок, а в пучке торчат два длиннющих гусиных пера. А щеки! Щеки! Они не просто румяные и круглые. Не просто красные. Не просто свидетельство долгих, в десятки лет, из года в год и безо всякого перехода столкновений с зимней стужей и палящим летним солнцем. Они – два огненных пузыря. Два больших переспелых томата.
(И если уж речь зашла о переспелости, эта вонь…)
«Ага, ага. – Она поднимает лампу чуть повыше. – Какими судьбами к стар’й Марте? Не часто к Марте гости захаживают в такое-то время дня. К Марте гости ва'ще не часто захаживают. Какими судьбами к стар'й Марте?»
Приняв во внимание окровавленную юбку Мэри и то, что она еле держится на ногах…
Я решил сразу и начистоту:
«Мы хотели попросить вас…»
«Эт' значт, Хенри Крика парнишка? Том Крик. Диков брат. Эт' значт, приятель Фредди Парра?»
«Мы…»
«А эт' значт, Харольда Меткафа девчонка? Которая в монстырскую школу ходит. Така' вся умница и красавица. Ну, так и зачем, значит, к Марте пожаловали?»
«У Мэри…»
«П'томушто гости к Марте не часто захаживают».
«Нам сказали, что вы…»
«Да уж ты молчал бы, молодой! У меня покаместь глаза на месте, или как? Ты хоч' сказать, что эта маленькая мисси обзавелась, м'л, чем-то, от чего она не прочь избавиться. И если приглядеться, эт' самое, оно уже вроде как уже принялось само от себя избавляться. Ты эт', что ли, мне хотел сказать?»
Я киваю.
«Ага. Ага. А мы, значт, в этом уверены? Мы, значт, все знаем точно? Птомушто, видишь ли, паренек, откуда Марте знать, вдруг у нашей мисси просто месяц такой нехороший? Просто, знаешь, такие бывают ссачки-кровячки. П'томушто мно-ого их таких. Девчонок-т'. Монстырок. Чуть крови кап, они уже и кипятком сцать, жуть чего натворилось. У них, м'л, робеночек намечается. Откуд' робеночки беруцца, эт' оне еще не знают, а к Марте сюравно бегут соплями мазать».
Она глядит, блестя глазами, на Мэри, потом на меня, потом опять на Мэри.
«Так, вот об чем я вас и спраш'ваю, голубочки мое, вот я и спраш'ваю, отчего мы такие уверенные, отчего мы?..»
«Потому что – мы занимались этим делом! – срывающимся голосом выкрикивает Мэри. – С ним вдвоем. Чем нужно, тем и занимались».
«Ага. Тогда другое дело. – Она рассыпается долгим довольным смешком. – Значит, Том Крик с Мэри Меткаф. Тогда другое дело. Заткни св'ю пасть, Долбак! – (Зашедшемуся лаем, рвущемуся с веревки псу.) – Значт, вместе этим делом, значт, на пару?»