— Вы куда направляетесь?
— На юго-восточное побережье Малайи, — ответил я.
— Кампонг-Пенью? — Он нахмурился. — Я думал, мы оставили ту базу.
— Не могу знать, Терудзен-сан. Я просто следую приказам.
Он подошел ко мне поближе, и я вспомнил наш последний день в Токио. Я принял решение исполнить свой долг, отрешившись от всего, что было нужно мне самому. У меня, уже шедшего путем всех токко-пилотов, не было желания, чтоб мне напоминали о тех днях. Я спросил:
— Как Норико?
— Был воздушный налет, — заговорил он, и его лицо стало суровым. — Она была в доме, готовила нам ужин. Уничтожено было все вокруг. Пожары полыхали не один день.
Довольно долго мы стояли молча, потом я подошел и обнял его.
На ремонт двигателя у механика ушло пять дней, еще три дня они отлаживали его. Я разрывался между необходимостью поторапливать его и стремлением продлить свое пребывание.
Терудзен повел меня на прогулку по окрестным холмам. Больше не было нужды много говорить: мы понимали оттенки молчания друг друга. Что-то новое возникло между нами. И впервые с тех пор, как мы встретились (так много лет назад!), я избавился от бессмысленного ощущения вины. Ночью я лежал без сна и чувствовал его присутствие рядом. Спал он беспокойно. В волосах пробивалась легкая седина, вокруг глаз появилось больше морщин.
Познакомились мы в доме моего отца в Токио. Терудзен был тогда военно-морским советником, направленным надзирать за производством самолетов, которые строил мой отец. Япония только что взяла Сингапур, по всей Азии война велась исключительно успешно. В тот вечер взаимопонимание между нами возникло сразу же, как только я заглянул ему в глаза и отдал поклон. Я задержался подольше, пока отец представлял его другим промышленникам.
Он регулярно приходил обсуждать с отцом детали производства и проектирования самолетов, часто оставался ночевать. Мне было восемнадцать лет. Все происходившее вокруг побуждало меня вступить в армию, чтобы защищать нашу родную землю. Легко было поддаться истерии, сладко соблазниться газетными россказнями о героических боевых летчиках. Каждый выпускник школы в Японии мечтал стать военно-морским летчиком.
Пройдя предварительную авиационную подготовку, я подал заявление в Имперскую военно-морскую академию, где преподавал Терудзен. Иногда он приглашал нескольких слушателей из нашего класса к себе домой. Как раз там я впервые и увидел некоторые укиё-э Аритомо. В доме была большая их коллекция. «Их создал ниваси[1488] императора», — сказал он как-то, когда я был у него в гостях один.
— Тот же самый человек, что наколол вам татуировку? — спросил я. Я уже видел у него на спине, над левой лопаткой, изображение пары цапель, летящих по кругу друг за другом. Поначалу она мне была неприятна, но чем чаще я видел наколку, тем быстрее менял свое мнение. Меня только поражало: как мог человек такого уровня, как Терудзен, позволить себя татуировать? И теперь, воспользовавшись случаем, я спросил его об этом. Терудзен ответил:
— Мы были близкими друзьями.
Что-то в его голосе заставило меня спросить:
— Что случилось?
— Император уволил его. Аритомо уехал из страны несколько лет назад. Никто не знает, куда он делся.
Несколько раз Терудзен водил меня в сады, созданные Аритомо, и рассказывал всякие истории про этого садовника. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю: то были счастливейшие дни в моей жизни. Но, кроме того, это было еще и время, когда я узнал его жену, Норико. Тогда ей уже было за тридцать, ее нежная красота разительно контрастировала с грубоватой жизнерадостностью мужа. Я понял, что должен буду прекратить наши отношения.
К тому времени Япония уже проигрывала войну. Мы все чаще слышали о планах вице-адмирала Ониши по защите нашей страны. Летчиков просили совершать самоубийственные нападения на американские боевые корабли. Таких летчиков называли «вишневым цветом»: они расцветали всего на краткий миг перед тем, как опадали.
После выпуска я получил назначение. Я не говорил о нем Терудзену, пока он не повез меня в Ясукуни — почтить души наших павших воинов. Там, в священной тишине дворика храма, я сообщил, что больше не увижу его.
Даже сейчас мысленно вижу это так ясно — скорбь на его лице. Он закрыл глаза, словно произнося молитву по мертвым, которые были повсюду вокруг нас. Открыв же глаза, он произнес: «Обещай, что мы снова встретимся здесь после войны».
Я согласился, хотя и понимал: этому не бывать. Война свела нас вместе, но как только она кончится, все опять изменится. Ему придется вернуться к Норико. Я поклонился ему и вышел из святилища.
Через десять дней после того, как я совершил вынужденную посадку в Баколоде, мой самолет вновь был готов к перелету на Малайю. Когда я поблагодарил механика, тот глянул на меня, а потом на шагавшего к нам с другого конца взлетной полосы Терудзена.
— Если б у меня хватило мужества, я б раздраконил двигатель так, что его никаким ремонтом не восстановить, — выговорил он. — Слишком уж много было бессмысленных смертей.
— Будь у меня мужество, Нага-сан, — сказал я в ответ, — я бы попросил вас сделать это.
Мы поклонились друг другу. Потом, уже уходя, он остановился и обернулся ко мне:
— Я помолюсь за вас в святилище Ясукуни, когда война кончится.
Подошел Терудзен и постучал по фюзеляжу самолета. Металл отозвался слабо и глухо.
— Твой отец советовался со мной по поводу их конструкции, — сказал полковник. — Только не такие самолеты он хотел строить. Они бесчестят вашу фамилию. Они — позор нашей нации.
— Перед войной отец успел построить самые лучшие самолеты, — сказал я. — Но у нас кончились материалы. В нас иссяк дух.
Терудзен обнял меня за плечи:
— Дух в нас никогда не иссякал.
Из своего потрепанного летного костюма я достал листок бумаги и напомнил:
— Вы дали это мне вскоре после того, как мы встретились.
Он взглянул и отвел мою руку со словами:
— Мне это не нужно. Я это знаю наизусть.
— Я хотел бы услышать, как это произносите вы, — попросил я. — Пожалуйста…
— Я знаю, выпадет судьба погибнуть в чреве облаков…[1489] — начал он на языке поэта.
То была первая строка стихотворения Йейтса «Ирландский авиатор предчувствует свою смерть». Я закрыл глаза и слушал его, уловив сдерживаемый гнев в голосе, когда он дошел до последних строк[1490]. Тогда-то я и понял, что, в отличие от нашего прошлого расставания, я не стану опять пытаться забыть его. Медленно поднял я веки и выговорил:
— Я вел себя по-дурацки в тот день, в Ясукуни, правда? Все это — пустое.
— Но и я повел себя так же, согласившись на твою просьбу.
— И все же мы поступили правильно, в этом я уверен, — сказал я.
Утро было мрачное, «колдун» болтался, как тряпка. С деревьев на краю джунглей поднялась пара цапель. Мы следили, как поднимались они все выше и выше, исчезая в пелене легкого дождя между двумя долинами, держа путь на рай, который никогда не откроется мне. Во взгляде Терудзена я видел то же сильное желание, какое ощутил в себе, следя за полетом этих птиц. Я знал, чего он хочет от меня, но никогда не скажет об этом вслух. Я повел головой:
— Я не смогу.
Он опустил глаза:
— Я понимаю.
Я забрался в кабину и пристегнулся.
— Я передам твоему отцу, что встретил тебя здесь, — пообещал он.
— Он порадуется, услышав это, — отозвался я. И закрыл люк, прежде чем смог произнести что-то еще.
Двигатель чихнул несколько раз, потом завелся, неровно заурчал, выбрасывая на ветер клубы черного дыма. Прибавляя газу, я бормотал молитву, чтобы самолет перенес меня через Южно-Китайское море до самых берегов Малайи. Машина двинулась, сдерживаемая висящей под брюхом бомбой: птица, несущая яйцо-зло. Уже почти у самого конца взлетной полосы самолет нехотя задрал нос и оторвался от асфальта. Я сделал круг над аэродромом, не сводя глаз со стоящего на полосе Терудзена. Я поднимался все выше и выше, и жар сдерживаемых слез туманил мне стекла очков.
До побережья Малайи оставалось девяносто миль, когда мне навстречу выползли дождевые тучи, высокие и темные. Капли дождя, твердые, как пули, разлетались в брызги на козырьке. У меня появилось мучительное ощущение, будто меня преследуют. Я крутился в кресле, осматривая небо сзади, и гадал: уж не американский ли истребитель, обнаружив меня, решил со мной поиграть? В небе было пусто, однако ощущение не собиралось покидать меня. Еще немного, и видимость упала до нуля: если я ничего не видел, значит, и меня никому видно не было…
Самолет раскачивало сшибавшимися потоками ветра и воды. У меня не хватало горючего, чтобы забраться повыше грозы. Я мог лишь держаться нынешнего курса и надеяться, что не врежусь в гору. Я то и дело сверялся с картой, необходимость быть каждую минуту наготове не позволяла мне думать ни о Терудзене, ни об отце.
Вскоре подо мной промелькнули слабые огоньки. Снова справившись по карте, я облегченно заорал. Я добрался до Кампонг-Пенью! Я ринулся с небес к посадочной полосе, однако расположение огней подавало сигнал: состояние полосы таково, что посадка невозможна. Но у меня другого выхода не было — нужно садиться там, но сначала требовалось убедиться, что посадка не будет стоить мне жизни. Пролетев чуть дальше, я нашел, примерно в миле влево, расчищенную полоску земли. Снизился над ней до бреющего полета и сбросил лишенную взрывателя бомбу, надеясь, что в темноте и потоках дождя она приземлится на что-нибудь мягкое. Освобожденный от этого жуткого груза самолет взвился ввысь. Я развернулся, направившись обратно к аэродрому, стараясь не потерять его из виду из-за грозы. Я сел, колеса затряслись по полосе, вызывая целое половодье. Еще миг — и я угодил в вереницу выбоин. Меня развернуло на полосе. Я услышал, как треснуло шасси. Голова врезалась в стекло, и я потерял сознание.