Леди Джейн и сама видела, что от прежней девочки с острова Флиндерс уже ничего не осталось. Наваждение исчезло. Прежде Матинна была красива, но теперь она выглядела просто отталкивающе. Она была жизнерадостной и счастливой, а стала злой и убогой. «Это ведь правда, – подумала леди Джейн, – что даже под моим присмотром она начала деградировать, и это невозможно остановить. Все это оказалось ей не по силам».
Когда к дому губернатора подъехал экипаж и леди Джейн вышла оттуда одна, сэр Джон, наблюдая из окна, знал, что жена обвинит его в жестокосердии. Но пусть другие увидят, что он тоже умеет руководить твердой рукой. Это хотя бы немного поправит его репутацию и потешит уязвленное самолюбие. Одновременно он презирал себя и презирал все человечество. И это было последней каплей и решающим аргументом в пользу того, чтобы вернуться в те края, куда он не вписывался ни по каким параметрам – в силу возраста и грузного телосложения. Но все было решено. Его ждет заснеженный мир, и он снова станет полярным исследователем. Пустота без конца и края была ему куда понятней, чем пустота в собственном сердце.
В тот день, когда они покинули Землю Ван-Димена и между ними и Матинной уже пролегло безбрежное море, сэр Джон совершил поступок, в котором были и раскаяние, и хитрый умысел. Он решил подарить жене портрет Матинны, нарисованный заключенным Бокком незадолго до того рокового бала.
На портрете Матинна была в своем любимом красном платье, но ее босые ноги выбивались из композиции. Девочка просто скинула туфли, прежде чем усесться позировать, и Бокк нарисовал ее как есть. Поскольку он писал акварельными красками, Бокк не был уверен, что сможет «обуть» Матинну. И тогда леди Джейн приказала сделать копию, но только с туфлями. Копия не удалась. Прелесть и непосредственность оригинала оказались неповторимы. Обе картины свернули в рулон и убрали куда подальше. Но сэр Джон отнес оригинал багетных дел мастеру, чтобы картина не пропала.
– Да, в то время она была просто восхитительным ребенком, – сказал сэр Джон, снимая с портрета оберточную бумагу. – Еще до того, как она опустилась. Увы.
Леди Джейн взяла картину, и ей хотелось кричать от боли.
При помощи деревянных рамок багетных дел мастеру удалось сделать то, чего леди Джейн не могла добиться от Матинны в течение целых пяти лет: овальная рама картины обрезала ноги девочки по щиколотку.
Леди Джейн вышла из кабины на залитую солнцем палубу. На нее пахнуло свежестью. Корабль плыл по морю, ветер дул в лицо, и это было так прекрасно. Свежевымытые доски палубы высыхали буквально на глазах. Солнечные лучи разбивали морскую гладь на несметное количество алмазов. Леди Джейн развернулась и пошла в сторону кормы. Размахнувшись что есть силы, она швырнула портрет в убегающую воду. Картина легла на поток воздуха и какое-то время парила как птица, словно собираясь улететь, но потом шлепнулась на воду, и багет сломался. Портрет Матинны, перевернутый вниз лицом, закачался на волнах, быстро удаляясь. Леди Джейн вздрогнула и обернулась, почувствовав, как сзади подошел сэр Джон.
Бриолин стекал темными каплями по его лбу, ветер теребил длинные напомаженные пряди волос, закручивая кончики в знаки вопроса.
То шел 1844 год. Уже была убита выстрелом из ружья последняя в мире пара бескрылых гагарок. Родился на свет Фридрих Ницше, а Сэмюэл Морзе послал при помощи электричества первое телеграфное сообщение, которое гласило: «Чудны дела твои, Господи».
– Я любила ее, – сказала леди Джейн.
Глава 10
Диккенс стоял на сцене, которая очень скоро, словно волшебный корабль, перенесет его в Арктику. Он окинул взглядом помещение. Этот театр в Зале свободной торговли поражал воображение, как и сам Манчестер – с его огромными фабриками, сталелитейными и мукомольными заводами, даже со всеми его трущобами, нищетой и богатством. Манчестер был необычайным явлением современного мира. Да и сам театр был оборудован по последнему слову техники. Прямо над головой Диккенса примостился на специальной трапеции возле своих приборов светотехник, отвечающий за боковые софиты и нижние рамповые. Слева от Диккенса на некотором возвышении была расположена платформа с большой коробкой, в которую было вмонтировано новое техническое чудо – друммондов свет. Возле коробки возились еще два светотехника. В их обязанности входило подкачивать газ при помощи двух массивных мехов, следить, чтобы, не дай бог, не произошло взрыва, и одновременно направлять конус света в нужную точку сцены. Диккенс только слышал об этом новшестве, а теперь ему самому предстояло играть в облаке этого белого сияния.
Он вывел рабочего на середину сцены и попросил осветить его лицо. Эффект был потрясающим. Во-первых, свет вымывал все краски, обозначая каждую морщинку, линию подбородка и губ. Из чего Диккенс сделал вывод, что грим нужно делать более выразительным. Отойдя в глубину зала, он попросил рабочего опустить лицо, потом поднять, выйти из света и снова вернуться обратно. При этом он наблюдал поразительный эффект игры света и тени – только сам дьявол способен так передвигаться в пространстве. Это открывало для него новые возможности – сыграть умирающего Уордора еще более драматично.
Потом Диккенс встал на место рабочего, щурясь от слепящего белого сияния. Нынче вошло в моду гасить свет в зрительской зоне, и Диккенс посмотрел вперед перед собой. Ничего не видно!
И тут он почувствовал, какой властью сможет обладать теперь над зрителем, войдя в образ, и то, что раньше было обычным любительским спектаклем, обещало превратиться в настоящий фурор. Некоторые из собратьев по перу не очень-то одобряли затею Чарльза: например, Теккерей сказал, что тщеславие можно тешить ровно до тех пор, пока основным мотивом выступления является благотворительность.
Чертов Теккерей, подумал Диккенс. У него впереди целая вечность. А у меня есть только мое сегодня. К черту Теккерея, к черту их всех. Тот, кого уже похоронили, будет воскрешен. Тот, кто погибал в муках, замурованный в лед, сегодня вновь оживет – пусть на мгновение, но он явит себя людям! Стоя в столбе света, чувствуя себя защищенным как никогда, он поклялся, что сыграет Уордора, обнажив свою душу до остатка.
Ко всеобщей радости, первый спектакль прошел при полном аншлаге. Игра Диккенса пробирала до самого сердца. Стоя за кулисами, Уилки Коллинз восторженно наблюдал за действом. Он видел, как реагируют другие: плотники, грубые работяги с трудом сдерживали эмоции, а у некоторых слезы текли по щекам. Тысячи людей в зрительском зале тоже плакали. Плакал и сам Уилки. Наклонившись к Джону Форстеру, он прошептал:
– Это потрясающе. Но тут что-то не так, я чувствую неладное.
Форстер изумленно посмотрел на Уилки. В чем дело? Это же его друг, и сейчас он переживает минуты триумфа, поднявшись на невиданный доселе уровень мастерства. Разве это не прекрасно?
– Я чувствую что-то ужасное, – тихо проговорил Уилки. – Неужели вы не видите? Это не игра – эта настоящая метаморфоза!
– Да брось ты, Уилки! – услышал он чей-то чужой голос. – Вот и тебе пора на сцену.
Тут Уилки и Форстер увидели перед собой бородатого человека. Он смотрел как безумный. То был еще не Диккенс, а Уордор с горящим взглядом, только что произнесший свои последние в жизни слова. Подхватив Уилки под мышки, Уордор буквально вынес его на сцену, где его приветствовали Мария Тернан, любовь всей его жизни, и ее возлюбленный Фрэнк Олдерслей, которого она едва не потеряла.
Спектакль был окончен, и Диккенс отправился с поздравлениями в гримерную к сестрам Тернан. Эллен Тернан была поражена, с каким безмерным обожанием все относятся к Диккенсу, – а ведь при первой встрече она не была о нем такого уж высокого мнения и даже позволила себе хныкать в его присутствии. Конечно же, она знала о существовании этого писателя, читала «Посмертные записки Пиквикского клуба» и еще некоторые другие книги, но кто их не читал? Поразительным было то, что, где бы он ни оказывался, все расступались перед ним, почтительно склонив головы. И теперь благодаря ему она чувствовала себя чуть ли не королевской особой – кстати, семья Ее Величества тоже приехала в Манчестер на представление. Труппу поселили в «Большом западном отеле», и в каждом номере были своя гостиная, столовая и спальни. В самый первый день Эллен Тернан даже слегка перебрала бренди, по поводу чего Диккенс слегка подтрунивал над нею.
Диккенс зашел к ним в гримерную с небольшой книжкой в руке, а когда удалился, выяснилось, что он оставил ее на столике Эллен. Девушка взяла в руки томик, но, оказалось, это был дневник! Возможно даже, что он принадлежал самому мистеру Диккенсу! Но нет, конечно же, она не станет туда заглядывать. Ведь ее мать всегда говорила, что нельзя совать свой нос в чужую частную жизнь. Да, ну а вдруг у дневника совсем другой хозяин? Как узнать, если не откроешь? Так что вечером она улеглась в постель вместе с дневником. У него был жесткий корешок, а страницы – серо-коричневатого цвета. Эллен раскрыла дневник, словно расправляя крылья раненому птенцу, который ожидал ее помощи.
На внутренней стороне обложки не было никакой подписи, но она узнала его почерк – ведь Диккенс неоднократно вписывал свои пометки в ее версию сценария. Эллен просмотрела первую страницу, потом перелистнула ее, и так до конца, проглядывая записи. Тут были списки книг, которые он собирался прочесть, придуманные названия собственных книг и статей и всякие странные фразы и слова. Например, «необузданное сердце». Эллен Тернан даже лизнула одну из страниц, потому что бумага своим цветом напоминала безвкусную пенку на гороховом пудинге. «Пока я лежал на земле, будучи Уордором, я почувствовал необычайный прилив сил, придумывая все новые и новые сюжеты для моих следующих историй». Из всех этих разрозненных записей невозможно было что-либо понять.
Эллен прочитала ряд набросков, очевидно предназначенных для какой-то его следующей книги. В основном они были мрачного содержания, хотя встречались довольно смешные диалоги и рассуждения совсем уж загадочные. «Ветер дует, догоняя нас, несутся тучи, догоняя нас, и луна несется за нами, и вся эта дикая ночь устроила за нами охоту. Но покамест ничего, кроме этого, нам не грозит». Да, еще эти странные имена. «Мириам Динайал»