Перед наступлением полной темноты меня подняли на рыбацкую лодку, а потом перенесли на полицейский катер, который ранее успел спасти Рэя, обнаружив его за многие мили от того места, где находился я. С угрожающим видом Рэй подошел ко мне и как безумный стал требовать ответа:
Где Киф? Нужно его найти. Не вздумайте прекращать поиски.
Он меня не узнал. При мне он постоянно повторял, что Киф погиб, что Киф не погиб, что Киф есть и будет. Откровенно говоря, каждый из нас, оставшись в одиночестве, брал на себя вину за гибель другого, считая себя убийцей.
Через много лет судьба свела меня с одним из тех полицейских, которые были тогда на катере. Он рассказал, что Рэя выловили из воды в последней стадии гипотермии. Команда решила, что он не жилец, и уже приготовила черный мешок на молнии.
Многим эта история казалась смешной, но я после того случая целый год, а то и дольше, не мог смеяться. Вдали от чужих глаз я как полоумный бросался за землю и чувствовал, как земля подо мной вздымается и я поднимаюсь вместе с ней. Я вцеплялся в нее, чтобы она меня не сбросила. Прижимался крепче, пока не улавливал под своим телом ее дыхание, и только тогда мог расслабиться, да и то не полностью. В ту пору я встретил Сьюзи, в моем представлении она и планета стали единым целым. И я держался за нее, пока хватало сил.
Глава 4
Наутро после звонка Рэя мне предстояло отработать четыре часа вахтером на выставке в муниципальном центре. Это была одна из моих подработок – четыре дня в неделю охранять пустое здание, которое прежде занимала публичная библиотека. Я сидел за конторкой на лестничной площадке между первым и вторым этажами, у входа в бывший читальный зал, где сейчас были собраны немногочисленные разрозненные макеты, планы и пояснительные стенды, призванные стимулировать важные общественные обсуждения градостроительных проблем. У меня было две обязанности: вести учет посетителей при помощи механического регистратора и следить за сохранностью макетов.
Подсчитывать оказалось некого. Большую часть времени я занимался своими делами – набрасывал в тетради, задвинутой под конторку, эпизоды будущего, хотелось верить, романа. Но в тот день мне не давало покоя из ряда вон выходящее предложение Хайдля. С одной стороны, оно сулило верный заработок и публикацию. Публикацию написанной мной книги. Невероятно. Уму непостижимо. Вот-вот могла сбыться моя мечта: я всегда говорил, что буду писателем. И не важно, что речь пока шла о теневом авторстве. После долгих лет безденежья и растущей подавленности, а то и откровенной депрессии, вызванной безуспешными попытками создать роман, передо мной забрезжила прямая дорога к литературной карьере. А при наличии денег я бы смог оплатить счета, выиграть время и закончить роман.
Но с другой стороны, на той пыльной, безлюдной лестничной площадке витали мои страхи, мешавшие думать. Я опасался, как бы не погибла моя профессиональная честь, причем даже не публично, а у меня в душе, если поступиться самым святым ради фаустовской сделки. Ведь единственной причиной моего возможного согласия были деньги. Да пошли они куда подальше, эти деньги, подумал я и нацарапал в тетрадке: Пусть будут прокляты эти деньги! – заведомо ложное выражение моих чувств. Для кого на первом месте деньги, убеждал я себя, тот найдет занятие более прибыльное, чем просиживать штаны на вахте в муниципальном центре Хобарта.
Мыслями я снова вернулся к своей литературной репутации. Но через некоторое время вспомнил, что причин для беспокойства нет, поскольку литературная репутация у меня отсутствует. Даже роман не закончен. Несколькими годами ранее я с отличием защитил диссертацию по литературоведению, которая была встречена оглушительным молчанием, когда ее опубликовал издательский кооператив «Хоппи-хед пресс» в Брисбейне – даже не издательство как таковое, а раскрученное паевое общество, вначале преуспевшее благодаря связям с Ронни Макнипом, а затем – благодаря выпуску книги рецептов по диете Притыкина. Небольшую часть прибылей это предприятие впоследствии растеряло, взявшись по инициативе Макнипа за неизмеримо менее выгодный проект – мой опус «Тихие течения: история тасманского модернизма. 1922–1939».
Из-под моего пера вышли еще два рассказа, один из которых получил премию Эдит Лэнгли, присуждаемую муниципальным советом Уонгаратты, а обоснование этой награды значило даже больше, нежели чек на пятьсот долларов: меня превозносили как «возможно, новый голос в австралийской литературе». Вводное слово, хотелось верить, было избыточным, каковы, на мой взгляд, все вводные слова.
Я решил посвятить себя литературе. Продолжить работу над романом, не соглашаясь на роль писателя-призрака. Она воспринималась мной как оскорбительная (если не хуже) для настоящего писателя, даже для такого, как я, который еще не создал ничего настоящего.
Поправив на колене тетрадь, я продолжил записи. Те немногочисленные знакомые, кому я показывал свои заметки, не смогли сказать о моем творчестве ничего определенного. И не потому, что не снисходили до похвал. А потому, что даже ругать было, по большому счету, нечего. Рэй, которому я дал прочесть страниц десять, пришел в восторг от предложения ознакомиться – «почел за честь», так он сказал, а потом вернулся к нам на кухню, положил рукопись на стол и поднял на меня взгляд.
Много слов, дружище. Тысячи?
Эпизод с утоплением… – начал я. Как тебе?..
Потрясающе, сказал Рэй без энтузиазма.
По-твоему…
Тысячи, верно?
Каких оценок я ожидал, сам не знаю. Не знал этого и Рэй. «Гениально»? «Шедевр»?
Слов, через некоторое время пояснил Рэй. То есть… ну… это… сколько слов я прочел? Тысяч тридцать? Сорок?
Три, сказал я. Три тысячи. Навскидку.
Ни фига себе… Слушай, дружище, мне показалось, намного больше. И все нужные, продолжил Рэй. Слова-то есть.
Вот так-то. Слова – как сантехника, вилка или салфетка: все нужные. Значит, дело было за небольшим: писать дальше; вот только писательство превратилось в агонию. Простые слова невероятно усложнялись. Как-то утром я взялся читать отрывки вслух, акцентируя все более и более странное, даже загадочно словцо «и». Оно предполагало наличие и обязательность связи. Но у меня в голове никакой связи не возникало. В каждом предложении сквозила фальшь, и недочеты стиля проникли в мою повседневную речь: она рассыпалась на бессмысленные фрагменты, как только я заговаривал с Бо или Сьюзи.
Не отступайся, приказал я себе. Не ты первый впадаешь в отчаяние. Все образуется. Я пытался себя убедить, что слово за слово, фраза за фразой, абзац за абзацем в мир приходят любовные истории, войны, нации, а также книги.
По крайней мере, так мне представлялось.
Вот только слова почему-то не приходили и не обещали прийти. Чтобы их подхлестнуть, я обращался к таким музам (назову лишь несколько), как гульба, старательность, воздержание, марафонская дистанция, мастурбация, медитация, тантрическая йога, дешевая бормотуха, домашняя наливка, «дурь» и скорость. Временами я намеренно откладывал рукопись в сторону, чтобы в голове органически-мистическим образом началось рождение и брожение идей. Брожения идей не случилось: литература – это не опара и не простокваша; все эпизоды, все фразы провисали. В голове было пусто, как в выставочном зале без экспонатов. Но для меня только одно могло быть хуже писательского ремесла: отказ от писательского ремесла.
За вахтерской конторкой я думал о Сьюзи, о приближении родов, о рождении близнецов, которое вдруг показалось мне куда более значительным и важным, чем примостившаяся у меня на колене ученическая тетрадь, заполненная вымученными эмоциями и крадеными идеями, словами, что некогда звучали весомо, даже ярко, но теперь сделались постыдно-тривиальными.
Я пытался утешаться тем, что всякая ахинея – нормальная, необходимая прелюдия, неизбежная полоса неудач. Это наводило на мысль, что впереди маячит полоса удач. Правда, ничто не предвещало ее появления. Я разрывался между страхом не завершить свою книгу вовсе, оставшись в дураках, или завершить скверную книгу и остаться совсем уж круглым дураком, а то и хуже: амбициозным дураком, посредственным и тщеславным самозванцем. Мастерство, как я где-то прочел, состоит в том, чтобы отыскать свою центральную точку и писать, отталкиваясь от нее. И не то чтобы я опасался не найти ее – я боялся, что уже нашел свою центральную точку. А в ней – ничего.
На этом фоне Сьюзи оставалась загадкой. В моих способностях она была не уверена и в то же время не сомневалась. Ты такой, как есть, только и говорила она. По мере того как множились мои писательские неудачи, эта фраза злила меня все больше и больше. Естественно, думал я, она меня полюбила за мой талант. Но то, что для меня было всем (и не важно, имелось ли во мне то зерно, то средоточие, то сущее, что ценно само по себе, независимо от моей личности), для Сьюзи не играло никакой роли. Проблема, как я понимал, заключалась в следующем: любовь Сьюзи не зависела от наличия или отсутствия у меня таланта. Сьюзи любила меня праведным и грешным, хорошим и плохим, с тем же сущим и без оного – любила нечто совершенно отдельное и отдаленное от любого моего воплощения. В моих глазах такая любовь выглядела бессмысленной. И даже, можно сказать, внушала мне ненависть, поскольку не учитывала единственное мое качество, не отмеченное посредственностью, – мой талант.
Ибо засевший во мне страх перевешивал всякую благодарность, мой неуспех значил куда больше, чем ее безоглядная любовь, и я при всем желании не мог скрыть от Сьюзи свой нарастающий ужас и гнев, служивший его провозвестником. Поэтому в то утро, когда Сьюзи с уверенностью заявила, что я завершу роман и добьюсь успеха, я ответил, что это полный бред, а она – круглая дура, если верит в такую чушь: ведь мне просто-напросто не о чем писать. Тут она пустила слезу и сказала, что верит только в меня, а я обозлился на нее за невнимание к моим словам и запустил стул через всю кухню, да так, что у него треснула ножка от удара о противоположную стену.