Лучшее от McSweeney's, том 1 — страница 28 из 76

Еще одна вспышка окутала фигуру того, что он считал ребенком. Джин почувствовал, как съежились и зашипели его волосы и брови, когда со второго этажа на него выдохнуло взрывом искр. Он видел, как в воздухе носятся раскаленные частички какого-то вещества, они вспыхивали рыжим светом, а потом меркли, обращаясь в пепел. Воздух был полон злобным жужжанием, и единственными звуками, которые слышал Джин, когда упал и, кувыркаясь, покатился вниз по ступенькам, был этот гул и его собственный голос — долгая гласная, которая застыла в воздухе, отозвавшись эхом, когда дом закружился и утратил свои очертания.


И вот он лежал в траве. Лучи красного света, кружась в монотонном ритме, били ему в глаза. Женщина-санитарка, оторвала свои губы от его губ. Он сделал длинный, отчаянный вдох.

— Тсссс, — тихо сказала она и прикрыла рукой его глаза. — Не смотрите.

Но он посмотрел. Он увидел в отдалении длинный черный пластиковый мешок, с одного конца которого свисала прядь светлых волос Карен. Он увидел почерневшее, съежившееся тело ребенка, свернувшегося калачиком. Тело положили в раскрытый пластиковый мешок на молнии, и Джин увидел рот — застывший, окаменевший, округлившийся. Крик.

Перевод Е. Кулешова

ТРОЙНАЯ МЕДИТАЦИЯ О СМЕРТИУильям Т. Воллманн

I. Мысли в катакомбах

Смерть ординарна. Всмотритесь в нее; отнимите шаблоны и заученные уроки от тех смертей, что причинены оружием, тогда остаток, возможно, покажет нам, что такое насилие. С этими мыслями я шел по длинным туннелям парижских катакомб. Стены из земли и камня служили опорой для стен из смерти толщиной в бедренную кость: длинные желтые и коричневые кости были сложены в штабеля, суставы выпирали вперед, словно старые кирпичи с искрошившимися краями, словно перевернутые костяные улыбки, словно черствые желтые закрученные макароны — сочленения костей, головки костей, их случайное соседство, темнота в центре каждой, между двойными полушариями, некогда помогавшими поворачиваться другой кости и таким образом направлять и поддерживать плоть в ее страстном, а зачастую и сознательном стремлении к смерти, которую она в конце концов находила; ряды бедренных костей, затем плечевых, кости поверх костей, несколько слоев составляют костяную полку, опору для смерти; ряды плечевых и бедренных костей немного скошены вниз и создают в чем-то даже приятный глазу эффект каменной кладки — масонские максимы в интерпретации наполеоновских инженеров и каменщиков смерти, тщательно обработавших и организовавших этот смертельный материал сообразно ново-имперским веяниям и санитарной эстетике. (Посещал ли Император это место? Он не боялся смерти — ни собственной, ни той, которую нес другим.) Были еще боковые комнатки со стенами из костей и как бы перекрытиями из костяных балок, среди которых без всякой пользы изредка торчали черепа, и то там, то здесь чье-то вдохновение украсило фасады перекрестиями бедренных костей. Как мне сказали, в этом месте сложены останки примерно шести миллионов людей — столько же, согласно оценкам, погибло евреев во время Холокоста. Преступление, потребовавшее от нацистов шести лет невероятных усилий, природа совершила легко и без специального оборудования — и продолжает совершать.


Деньги я заплатил еще наверху — я пришел сюда взглянуть на свое будущее. Но когда после прохода по длинным и невыразительным разветвлениям первых подземных переулков я наконец встретился со своими братьями и сестрами — обызвествленными человеческими созданиями, в других обстоятельствах обреченными стать землей, крысиной плотью, плотью корней или ветвей и вскоре умереть опять, — я не почувствовал ничего, кроме легкой меланхолии и любопытства. Человек знает, что умрет, он видел скелеты и черепа на хеллоуинских масках, в анатомичках и мультфильмах, на предупредительных знаках, судебных фотографиях и фотографиях старых эмблем СС — здесь же черепа время от времени выступали из стен, подсвеченные, словно речные валуны, и постепенно любопытство, как это часто бывает, уступило место оцепенению. Но человек еще не выбрался из-под земли.

Костяные стены охватывали собою колодцы, дренажные углубления, выкопанные в этих туннелях; вода капала с потолка прямо на головы туристов — возможно, просочившись сквозь трупы. Тошнотворная удушающая пыль проникала в глаза и в горло, ибо нигде, кроме абстрактных рассуждений, а возможно, и в них тоже, присутствие смерти не сказывается на живых благотворно. Некоторые черепа были датированы 1792 годом. Потемневшие, но до сих пор не тронутые гнилью, они подавляли меня самим фактом своего продолжающегося существования. Лучше бы эти инженеры дали им спокойно разложиться. Они могли бы сделаться частью величественных деревьев или питательных овощей, что становятся кровью маленьких детей, их растущими костями. Вместо этого они лежали здесь, жесткие и упрямые, как застарелые разногласия, вместилища давно распавшихся душ, грубый забор бесполезной материи. В этом, как я полагал, была причина моего возмущения. Воистину слабым местом оказалось то, о чем говорил Элиот: «Я не думал, что смерть погубила столь многих»; оцепенение сменилось тягостным чувством, тошнотой и клаустрофобной ловушкой, в которую загнала меня моя биология. Да, конечно, я знал, что умру, не раз утыкался носом в этот непреложный факт, и сегодняшний случай стал еще одним в ряду эпизодов, между которыми мой язык бойко признавал то, что втайне отвергало сердце, ибо с какой стати жизнь обязана нести внутри своей плоти разъедающую и отравляющую веру в неотвратимость своей же собственной кончины? Черепа спали на костяных штабелях, обратив вниз глазницы, подобно панцирям крабов-отшельников среди вынесенных океаном трупных обломков. Это был некрофильский пляж, только без океана, если не считать таковым землю у нас над головами, сквозь которую просачивалась и капала клейкая жидкость. Еще один костяной крест, и затем краткая эпитафия:

МОЛЧИ, ЧЕЛОВЕК…

ТЩЕТА И БОГАТСТВО, МОЛЧИТЕ…

Слова звучат на французском более властно, чем в моем переводе, но большего не нужно, ибо обызвествленные мириады скелетов говорят об этом лучше всех поэтов и командиров. В поклонении трупам есть что-то вызывающее страх, ужас и ненависть; в действительности же оно не стоит таких эмоций само по себе, если, конечно, не затронута память близких; тем не менее время, проведенное в обществе смерти, — это время, истраченное впустую. Жизнь утекает, подобно воде, проникающей в катакомбы, в конце концов умолкнем и мы, как умолкли наши предки, так не лучше ли заняться тщетой и богатством, пока это возможно? Миг за мигом наша жизнь уходит прочь. Кричи, стони или убегай — все бесполезно, так не лучше ли забыть о том, чего невозможно избежать? Тянулись и тянулись кривые переулки смерти. Иногда возникал запах, сырный, уксусный запах, знакомый мне после одного-двух визитов в полевые морги; избавиться от него было невозможно, и пыль смерти высушивала горло. Я подошел к чему-то вроде пещеры, заваленной до уровня подбородка кучами костей, не пригодившихся при строительстве: тут лежали тазовые кости и ребра (позвонки и другие мелкие кости, должно быть, выбросили или они попросту сгнили). Эти реликты стали почти прозрачными, словно морские ракушки, настолько глубоко проела их смерть. Запах, этот кислотно-тошнотный запах прожигал мне горло, но, возможно, я оказался слишком к нему чувствителен, ибо другие туристы не выказывали признаков отвращения, наоборот, иные смеялись, то ли из бравады, то ли потому, что все вокруг казалось им нереальным, точно в фильме ужасов; они не верили в свое будущее, которое непременно наступит в следующем акте — видимо, поэтому какой-то неприятный тип надумал утащить с собой кость, будто ему мало костей внутри собственного живого мяса. Он, похоже, был не единственным, ибо, дойдя до конца и поднявшись на уровень улицы, мы были встречены человеком при исполнении, сидевшим за столом с двумя черепами, отобранными в тот день у воришек; этот человек проверил наши сумки. Я был счастлив, когда прошел мимо него и увидел солнечный свет — может, даже слишком счастлив, ибо с тех пор, как я стал подрабатывать военным журналистом, смерть меня больше не возбуждает. Я пытаюсь ее понять, даже подружиться с ней, но не извлекаю из наших встреч никаких уроков, кроме осознания собственной беспомощности. Смертельная вонь забивает мне ноздри, как это происходило в тот прохладный, солнечный осенний парижский день, когда мне так хотелось быть счастливым.


Багеты и батоны в булочной, крахмальные mini-ficelles, круассаны и pains-aux-chocolat[20] — все напоминало мне кости. В другом магазине воняло сыром костяного цвета. Все вокруг, стальные черви тоннелей метро, пробуравленные сквозь совсем другие катакомбы, толчея пока еще живых костей, спешащих из одной дыры в другую. В книжной лавке на Рю-де-Сен я откопал томик По в демоническом переплете с прожилками пламени на форзаце; на вклейках (разумеется, ручной работы) изображены жуткого вида скелеты с угрожающе скрюченными костяшками пальцев. На площади Сен-Жермен у церкви, закопченной и потемневшей от времени до цвета сыра и костей, я подглядывал за чьей-то свадьбой: невесте в белом платье вскоре предстояло стать желтыми костями. Узкие и бледные бетонные шпалы железнодорожных путей, металлические или деревянные штакетины заборов, модель позвоночника в витрине анатомического книжного магазина, даже столбы, стволы деревьев, любые линии, вырезанные на чем-то или подразумеваемые, сам мир во всех своих сегментах, лучах и отдельных категориях сделался устрашающе трупоподобным. Я видел и вдыхал смерть. Я чувствовал на зубах ее вкус. Я выдыхал, но слабые порывы из моих легких не могли побороть тошноту. Это оказалось под силу только времени — ночи и дню, если быть точным, — после которых я снова, до той самой минуты, пока не сел писать эти слова, забыл, что должен умереть. Поверил, но лишь на миг. Так я стал одним из этих черепов, которые уже не знают о своей смерти. Даже записывая все это, выгребая буквы из алфавитного кладбища —