Лучшее от McSweeney's, том 1 — страница 43 из 76

— Мама, — позвала я. — Мам!

Я вернулась в туалет.

Ее там не было.

Открытая дверца кабинки качалась, поскрипывая. Я проверила остальные кабинки на случай, если она взобралась на унитаз с ногами и нагнула голову — так мы прятались от учителей в старших классах. В той, первой кабинке вода до сих пор колебалась, будто кто-то недавно нажал на слив. Я даже заглянула в шкафчик под раковиной и запустила руку в мусорный контейнер.

Я стояла там и прикидывала. Должно быть, она каким-то образом выскользнула из туалета так, что я не заметила. Может быть, я на минуту закрыла глаза. Она могла двигаться очень проворно, когда хотела.

Или, может, она выбралась в окно? Наверху под потолком было небольшое закрытое окошко.

Как бы там ни было, она удрала.

Я медленно прошла по коридору, прислушиваясь и рассматривая кафельный пол.

Я думала о ее узкой спине, о разверстом зеве унитаза, представляла, как она проскальзывает туда, кружится и уносится прочь по трубам.

Я пытаюсь придумать разумно звучащий вопрос:

— Вы не видели мою мать? Женщину примерно моего роста с каштановыми волосами и зелеными глазами? У нее еще такой нервозный вид. Не видели?

Или глаза у нее светло-карие?

Когда я вернулась в комнату для ожидания, на языке у меня вертелся вопрос, я приготовилась сообщить об ее исчезновении. Но тут медсестра раздраженно высунулась в регистратурное окошко и окликнула меня:

— Мисс Салант? Мисс Салант? Врач ждет вас, мисс Салант.

Она открыла дверь в смотровую; медсестры и техники держали наготове тонкие хлопковые халаты, анкеты и стаканчики для сдачи мочи. «Мисс Салант, мисс Салант, мы вас ждем», — тараторили они. Все кругом нетерпеливо размахивали руками и повторяли мое имя.

Ну, я и вошла.


Позже я вышагивала туда-сюда вдоль белых полосок на парковке. Я забыла, где мама припарковала машину. Когда я наконец наткнулась на наш автомобиль, мама была там, прислонилась к бамперу. Мне на миг показалось, что она курит. Она не курила.

Когда я приблизилась, оказалось, что она грызет ручку.

Мы забрались в машину и поехали домой.

— Я вдруг сообразила, что мне хочется купить на ужин, — сказала она ни с того ни с сего.

— Рыбу? — спросила я.

Остаток пути мы проехали молча.

— Ну что, как все прошло, дамы? — спросил отец вечером.

Мама ничего не ответила.

— Ты сходила с ней? — обратился он ко мне.

— Угу, — сказала я.

— Значит, результаты будут через несколько дней, так? — уточнил он, приобняв маму.

Она отвела взгляд.

— Так, — подтвердила я.

Она странно на меня посмотрела, но ничего не сказала.


Я просила их не провожать меня, но в воскресенье вечером они оба поехали со мной в аэропорт.

— Позвони, когда получишь вести из больницы, хорошо? — сказала я.

— Хорошо, — откликнулась она.

Я хотела спросить ее про рыбку в туалете: правда ли она ее видела. И удрала ли она сама тем же самым путем, что и рыбка? Но у меня никак не выходило заговорить об этом. И темы подходящей не подворачивалось.

У входа в терминал мы попрощались. Мои объятия были неуклюжи. Я похлопала родителей по спине, как младенцев, которым надо срыгнуть.

Я велела им отправляться домой, но знала, что они останутся в аэропорту, пока самолет не взлетит. Они всегда так делали. По-моему, маме нравилось там задерживаться, на случай, если самолет упадет сразу после взлета. Тогда она помчится на взлетную полосу, сквозь пламя и взрывы, чтобы вытащить из обломков свое дитя.

А может, им просто нравилось в аэропорту. Там свой, особый запах.

Мне досталось место у окошка. Я затолкала свою сумку под переднее сиденье. Рядом со мной уселся толстый краснолицый мужчина в деловом костюме.

Я размышляла о том, осознавала ли мама, что я для нее сделала. Я стала ее соучастницей. Хотя в тот момент я думала иначе, точнее вообще не думала, просто назвали мое имя, и я вошла. Автоматическое послушание девочки-отличницы. Вошла туда, где были слепящие лампы, хлопковые халаты и люди, которые разминают твою грудь, как глину. Я почувствовала себя благородной и прекрасной. Как будто шла вместо нее на гильотину. Как Сидней Картон в диккенсовской «Повести о двух городах».


Очутившись дома, я позвонила Петру.

— Я вернулась, — сказала я.

— Давай я зайду, — предложил он, — приготовлю тебе завтрак.

— Сейчас вечер, полвосьмого.

— А я только что проснулся, — сказал он.

Моя квартирка казалась слишком маленькой, и в ней пахло затхлостью. Меня не было всего три дня, но казалось, что дольше. Пришел Пётр и принес яйца, молоко и свою собственную лопаточку; он знал, что на моей кухне приспособлений хватит разве что на приготовление бутербродов.

Он как будто вырос со времени нашей последней встречи, вырос и оброс. Я разглядывала волоски на тыльной стороне его ладоней и волосы, лезущие из-под ворота футболки.

Он занимал слишком много места. Когда он разговаривал, его нос и руки будто наскакивали на меня, огромные и искаженные, как будто я глядела на него сквозь фотообъектив «рыбий глаз». Он приблизился, чтобы поцеловать меня, и я видела, как его глаза делаются все больше и больше, расплываются, выходя из фокуса, и превращаются в один большой глаз над переносицей.

Я смутилась. Во рту после самолета остался отвратительный привкус.

— Какие блинчики ты хочешь? На что они должны быть похожи? — спросил он.

— На блинчики, — сказала я.

Он разбил два яйца одной рукой и процедил желтки сквозь пальцы.

— Я могу испечь их в форме снеговиков, — похвастался он, — или кроликов, или цветов.

Он смешивал тесто в миске, мука просыпалась через край, орошая столы и пол. «Потом придется убираться», — подумала я.

— Лучше круглые, — сказала я.

В сковородке пузырилось и скворчало масло. Была ли эта сковородка моей? Нет, скорее всего, он и ее принес с собой — огромная тяжелая сковорода с ручкой, такой запросто можно убить.

Он вылил на сковородку тесто, оно получилось густым, бледно-желтого оттенка, и шипение масла ненадолго утихло. Я заглянула в посудину. Там образовались две больших комковатых возвышенности, друг рядом с другом, они шевелились изнутри, как живые, темнея по краям.

Он перевернул блинчики, и я увидела хрустящую нижнюю сторону с рисунком как на поверхности луны; он прижал их лопаточкой ко дну, разгладил, чтобы стали плоскими, а масло снова стало плеваться и шипеть.

Запахло горелым.

— Знаешь, я что-то не очень голодна, — сказала я.

— Но я принес кленовый сироп, — возразил он. — По-моему, из самого Вермонта.

Содержимое сковородки начало дымиться. Я оттолкнула Петра в сторону, сняла сковородку с плиты и отправила ее в раковину. Она оказалась очень тяжелой; ко дну присохли два обугленных кружочка.

— У нас и без блинчиков найдется чем полакомиться, — сказал он, протягивая бутылку с сиропом. С этикетки мне улыбалась тетушка Джемайма. Только выглядела она как-то иначе. Видимо, производители обновили ее облик: новая прическа, новый наряд. А вот улыбка прежняя.

— С сиропом можно много чего сделать, — сказал он. — Это очень романтическая добавка к блюдам.

Он подступил ближе, потянулся и увернул мощность галогеновой лампы. В полумраке его лицо казалось еще более искаженным.

— Что? — сказала я. — Где это ты нахватался таких дурацких идей?

— Вычитал где-то.

— Прости, я сегодня не очень-то склонна к общению, — сказала я. — Питер, — сказала я.

— Да ладно тебе.

Внезапно я остро заскучала по родителям.

— Ты такой бесчувственный! — заявила я. — Проваливай.

— Эй, я очень даже чувствительный! Я сам мистер Чувствительность! Я подаю нищим милостыню. А от «Канона» Пахельбеля рыдаю как младенец.

— Как кто?!

— Почему ты на меня орешь? — спросил он.

— Смотри, чтобы дверь не дала тебе по заднице, когда будешь уходить, — предупредила я. Я думала, что выразилась хлестко и саркастично, но он понял меня буквально и закрыл за собой дверь со всеми предосторожностями.


Позже позвонила сестра.

— Ну, как они? — спросила она.

— Прекрасно, — ответила я. — Как и всегда.

— У тебя какой-то чудной голос, что случилось? — сказала она.

— Ничего.

— Нет, что-то не так. Почему ты никогда не говоришь мне, если что-то не так?

— Да все нормально, Мич.

— Ты никогда ничего мне не рассказываешь. Если тебе кажется, будто я могу расстроиться, ты скрываешь от меня правду.

— Я все тебе рассказываю.

— Ага, ну что ж, тогда расскажи, что с тобой творилось этой осенью.

— Ничего… Не знаю… тут и рассказывать нечего.

И это была святая истина. Только всего и произошло, что я временно устала от людей. Мне не хотелось выходить на улицу, принимать душ, я перестала брать телефонную трубку — разве что для звонка на работу с очередными изощренными отговорками. Меня стал успокаивать запах собственного тела, явный и ощутимый, неприятный, зато знакомый. Я лежала в постели и говорила себе, что это просто такой период, что это пройдет. Наконец моя галогеновая лампочка перегорела, и после двух дней тьмы я отправилась покупать новую. Солнечный свет, заливавший улицу, сотворил что-то с моей головой, или, может, все дело в том лысом мужике, что продал мне лампочку. Я вернулась на работу.

— А ты как? Как Нейл?

— Мы расстались, — сказала она. — Разругались в пух и прах, он не желал признать, что я права, а он ошибается. О, мы разыграли целое представление, дело было в ресторане, публика смотрела разинув рты, мы орали и все такое, а одна толстая официантка пыталась вклиниться между нами, орудуя подносом как щитом, и требовала, чтобы мы ушли. Так что пришлось заканчивать разговор на улице, я привела свои аргументы, один, второй, третий и, наконец, решающий довод. Если бы мы были в суде, я бы выиграла.

— Сочувствую, — сказала я. — Почему же ты сразу не рассказала?

— Ох, я не хочу, чтобы ты за меня переживала. Я довольна, что все так сложилось, в самом деле. Узколобый зануда. Я тебе не говорила, что у него вся спина была в волосах? Седые волосы как у гориллы, есть такая порода горилл с серебристой спиной.