Лучшее за год 2007. Мистика, фэнтези, магический реализм — страница 117 из 131

Да, именно это столь разгневало Юнис тогда. Те четыре убитых в церкви девушки. В Бирмингеме, что в штате Алабама. Когда прогремел взрыв, они переодевались в хоральные одежды. Как же их звали?

— Тетушка Сара, — отец загнул один палец, — Сиффрония, Милашка, — загнул еще три. — И Пичес. — Он загнул остальные пальцы.

Юнис удивленно взглянула на него:

— Нет. Это из моей песни. Она называется «Четыре женщины».

— Почему твоему отцу нравится запись? — спросил он.

— Не знаю.

— Потому что он черный, симпатичный и молодой, и у него дырка прямо вот здесь!

И отец со смехом повторил свой фокус исчезновения.

Вместо него осталась маленькая лужица. Юнис потрогала ее. Жидкой лужица не была. Юнис подцепила ее ногтем и осторожно подняла с пола. Лужица оказалась легкой, плоской, с испещренной прожилками поверхностью, мутной, полупрозрачной и переливчатой. И кроме того, в середине оказалось круглое отверстие.

Юнис положила лужицу на проигрыватель и осторожно опустила иголку. Алмазная головка кивнула, колонки взвизгнули. Игла вначале заскользила, но затем нашла дорожку. Послышался запинающийся, бурлящий звук, похожий то ли на дождь, то ли на аплодисменты. Затем — другие звуки. Юнис узнала мелодию «Бал дарктаунских задавак». Отец научил ее играть с ним в четыре руки, научил так, как умел сам — только на черных клавишах. Стоило шагам матери послышаться на ступеньках лестницы, они сразу переходили на «Господь да пребудет с тобой до нашей новой встречи». Мать не одобряла мирской музыки. Поэтому для мамы и прихожан Юнис играла гимны. Но самой себе и преподавательнице Миз Маззи она играла «Хорошо темперированный клавир».

Юнис мечтала стать знаменитой пианисткой и выступать в Карнеги-холле. Но вместо этого распевала песни протеста на импровизированной сцене перед гробами. Хоть это и походило на сон или неудачную шутку, но все же — это была жизнь. И свидетель ей — зал погребальных торжеств для черных. Это было тогда, когда движение было в самом разгаре.

Ну а потом покойников стали отпевать более традиционным способом.

Нет, это вовсе не «Бал дарктаунских задавак», хотя абсолютно непонятно, как же могла она так ошибиться. Это были прелюдия Баха и фуга фа-диез минор.

— Давай еще раз, Юнис. С самого начала, — произнес из-за двери голос Миз Маззи.

— Вот и еще один поганый пиратский диск, — проговорила Юнис.


На третий день она положила банку с молоком под подушку, словно то был амулет, приносящий вещие сны о любви. Но сон не шел, и Юнис лежала и смотрела на луч света, медленно ползущий по потолку. Жужжание мухи нарушило тишину. В зеркале Юнис видела отражение своего угрюмого лица. Впрочем, отчего ей не быть угрюмой? В отличие от матери, она не чувствовала себя обязанной одобрять Божье творение. Юнис Ваймон обнаружила, что в мире много чего не хватает. Кроме всего прочего, там не было матери, которая любила бы свою дочь так же сильно, как любила Бога. Также не было и честной компании звукозаписи. Хорошего менеджера, любящего мужа. Разным мужчинам Юнис позволяла приближаться к себе: какое-то время они были рядом, а затем ускользали. Много чего ускользнуло таким образом: Лоррен, Малькольм, доктор Кинг, надежды движения.

Даже отец однажды обманул ее. Он солгал, и не важно — в чем. Вскоре после этого выяснилось: он умирает. Он становился все тоньше и тоньше, он звал Юнис, но она не пришла.

Она прикрыла глаза и попыталась вызвать давнее, но все же утешительное видение: Юнис Ваймон в Карнеги-холле, она оправляет длинное концертное платье и садится, поднимает руки. Но зал изменяется, стены становятся розовыми, сальными, и когда она опускает пальцы на клавиши в громогласном аккорде, стены раскрываются, словно руки, и она понимает, что сейчас случится нечто ужасное.

Вновь зажужжала муха, где-то возле ее лица. Юнис взмахнула рукой, хлопнула по чему-то и открыла глаза. Рядом с ней на кровати сидел отец. Жужжание исходило из его дыры в боку. Юнис вытянула шею, чтобы получше разглядеть дыру. И тогда отец схватил ее руками за шею и притянул к себе.

От него исходил такой же запах, как и при болезни: сладковатая вонь, которая в голове настолько перемешалась с густым, насыщенным запахом гвоздики, что с тех пор, когда Юнис пила кипяченое молоко, ей казалось, что она поглощает собственного отца. Она пыталась вырваться, пока ее лицо приближалось к опухшим, воспаленным краям раны, но отец был слишком силен. Дыра, казавшаяся не больше рта, плотно охватила все лицо Юнис, и когда она поняла, что видит, — забыла о борьбе.

Внутри отца оказался бар и простенькая сцена. Малочисленная публика терялась в тени, лица были видны нечетко, но тем не менее некоторые из них казались знакомыми. На сцене — четыре черные девушки. Они были совсем молоденькие, с пухлыми детскими щечками, а под расстегнутыми одеждами артисток виднелись цветные трусики и майки, словно никто никогда не объяснял им, как вести себя прилично. Одна из них — та, что была за барабанами, пристально вглядывалась во что-то поверх голов публики. Она словно увидела что-то вдали и теперь пытаясь понять, что же это такое приближается к ней. Барабанила девушка ритмично и быстро, напряженно подпрыгивая на тонких ножках, промокшая от пота майка прилипла к телу, но там еще не было ничего, что отличало бы ее грудь от груди двенадцатилетнего мальчика. Маленькая девочка за клавишными вскинула глаза к потолку. Самая старшая девочка играла на бас-гитаре и глядела прямо на Юнис с видом сердитой Лусиллы, решившей поиграть в маму с младшими детьми. Девочка с гитарой вдруг схватилась за свой худой зад. На ее гитаре гвоздично-красного цвета, с длинными белыми царапинами на лаке, была ветхая наклейка, гласившая вроде бы: «Чета Симоне». Гитара была слишком большой, но двигалась девчонка весьма бодро, словно инструмент не обременял ее.

Но гитара ли это? Все инструменты напоминали Юнис совершенно другие вещи: лопаты, мотыги, ломы, тачки. И звуки они издавали соответствующие: лязг, бряцание, треск, скрип. И девушки вовсе не пели, а орали, визжали, шумели. И голоса их странно отражались от стен. С виду небольшое, помещение обладало акустикой концертного зала.

— Хренова Миссисипи! — прорычала гитаристка, и Юнис глубоко вздохнула и опустилась на стул.

Они играли ее песню. Но в их исполнении она звучала просто кошмарно. Не было и намека на веселость. Если там и была надежда, то это была последняя надежда борова с перерезанным горлом, которая вырывается из раны вместе с криком. Песня звучала слишком быстро и фальшиво, слов практически невозможно было разобрать, но то было оружие, которое Юнис пыталась сотворить.

— Видела ли ты когда-нибудь столь решительную девочку? — спросил отец. — А я видел.

Он покопался в дыре у себя в боку и вытащил оттуда открывашку. Пробил две трехгранные дырки в банке с молоком и выпил ее до половины. Передал ей.

— Думаю, неплохо. Но им нужны новые песни и настоящий певец.

На какое-то мгновение Юнис показалось, что он был чем-то другим, чем-то, что лишь явилось ей в образе отца, но пошло на попятную, выделывая при этом чудные коленца.

Она отпила глоток молока. Затем вышла через дыру в отцовском боку. Она — продолжалась.

Питер СтраубЛапландия, или Фильм-нуар

Здесь многосторонний Питер Страуб, также представленный в данной антологии повестью «Пневматическое ружье мистера Эйкмана», рассказывает историю совершенно иного плана.

Рассказ «Лапландия, или Фильм-нуар» был первоначально опубликован в антологии «Conjunctions 42: Cinema Lingua: Writers Respond to Film» («Сочетания-42: Язык кино, или Реакция писателей на кинематограф»).

Общее вступление

Наша первоначальная цель — обсудить воздействие, эмоциональный оттенок света фар, отражающегося от мокрых мостовых Лапландии, штат Флорида. На этом выстроен весь наш дискурс — на эмоциональном оттенке этого отражения. Итак, подразумевается дождь; автомобили на большой скорости огибают углы; бескобурные пистолеты угрожающе вскинуты; отчаянные мужчины; болезненное, трепетное ощущение неминуемости. Центральную роль играет непосредственный исторический контекст, а также глубокое общенародное чувство постыдного, убогого, скрываемого в золотистом, но изменчивом свете Флориды. Без фонаря и дубинки из этих людей ничего не выбьешь. Флорида, следует помнить, тяготеет к жаре и тьме, к нужде и гнили, к «знойности». К чахлости и неестественности. Лапландия, т. е. чья-то (теоретически) теплая, но не слишком удобная, а на деле невероятно обездоливающая…

Над вентиляционными решетками клубится пар.

Мы в…………………………………………………побережье залива…………………………………полночной тьме…………………………без остановки, без надежды для Неженкиного……………


В Лапландии женщины никогда не спят. Даже твоя мать не спит всю ночь, подпитываясь обязательной женской снедью из бездонного общего колодца. На мокрых от дождя улицах мелькают длинные лучи фар. В ближнем пригороде вертится на кровати служащий бензозаправки Бад Форрестер, думая о женщине по имени Кэрол Чандлер. Кэрол Чандлер — жена его босса, и совести у нее нет и в помине. У Бада совесть имеется, пусть и зачаточная. Он хотел бы ее безболезненно ампутировать, как шестой палец не толще сучка. В прошлом Бада Форрестера скрыто ужасное преступление, которое он совестливо и планомерно искупает бесхитростным трудом на заправке.

Когда это преступление совершалось, Фрэнк Бигелоу получил две пули в живот, и теперь до конца дней своих он будет, сидя на горшке, хныкать, потеть и материться. Он не из тех, кто способен снести это хныканье, потенье, прихрамыванье на каждом шагу обутых в прекрасные туфли ног. И когда все зависело от того, где же деньги, деньги разлетались над асфальтом, трепетали в воздухе, как листья, опадали на землю, как листья. У Бада Форрестера с самого начала зудело слабое предчувствие, что этим все и закончится. Остальные и слышать об этом не хотели. Брэдфорд Гальт и Том Жардин — Бигелоу их загипнотизировал, околдовал. Попытайся Бад рассказать Брэдфорду и Тому о своем зуде, они бы заклеили ему рот, связали по рукам и ногам и заперли в шкафу. Так эти парни и работают — на простейшем, очевидном уровне.