От тебя наверняка не укрылось, что все наши духовные сановники, вопреки законам Церкви, содержат наложниц. Многие умудряются иметь даже несколько связей, чем и похваляются между собой. В отличие от них епископ Регенсбургский оказался человеком чести и совести. Во всяком случае, как утверждала мать, второй у него не было, никто не оспаривал у нее епископское ложе…
Магдалена взволнованно перебила Мельхиора:
— Мне кажется, я уже знаю, что произойдет дальше!
— Ты права, — продолжил Мельхиор свой рассказ. — Плодом этой тайной любви стал я.
— Ты сын настоящего епископа!
— Я этого не отрицаю.
— Но…
— Никаких «но»! Это всего лишь предыстория того, что я хочу рассказать на самом деле.
— Тогда продолжай, Мельхиор! Епископ с тобой дурно обошелся?
— Отнюдь, — возразил Мельхиор. — До моего четырнадцатилетия он заботился — хотя и в полной тайне — о своей содержанке и обо мне. Он определил меня к бенедиктинцам в расположенный поблизости монастырь Меттен и дал мне строгое воспитание. Я научился читать и писать, немножко освоил латынь и должен был, вероятно, стать монахом ордена святого Бенедикта. Но тут произошло непредвиденное.
В епископальной резиденции участились кражи, таинственным образом оттуда исчезали золотые кубки и ценные книги, картины и драгоценная посуда. Подозрение давно уже пало на Иоганна Вайтпрехта, приват-секретаря его преосвященства, но никто не мог поймать его с поличным. Пока однажды заезжий торговец картинами не предложил епископу купить полотно с изображением Мадонны кисти Яна ван Эйка[4], пропавшее из резиденции два или три года тому назад. Торговец забыл, что когда-то именно здесь купил картину. Он опознал Вайтпрехта как продавца, которому заплатил пятьдесят золотых гульденов.
Епископ прогнал к черту Иоганна Вайтпрехта. Но тот пошел не к черту, а к епископу Вюрцбургскому, постоянно враждовавшему со своим регенсбургским собратом. В обмен на хорошую должность Вайтпрехт пообещал майнцскому преосвященству снабдить его чрезвычайно пикантными сведениями о его дунайском недруге. За тридцать сребреников Вайтпрехт выдал имя любовницы регенсбургца.
Когда новость долетела до Регенсбурга, епископ, мне противно называть его отцом, повел себя как последний негодяй. В день Воскресения он, чтобы оправдаться, провозгласил с амвона, что моя мать, белошвейка, коварным образом околдовала его и с помощью магии принудила к сожительству. Низкий слуга Господень клялся, что он никогда и ни за что не опустился бы до такого разврата добровольно. Любые попытки использовать человеческую импульсивность суть не что иное, как наущение дьявола.
Случайно оказалось (лично я не верю ни в какой случай), что два монаха-доминиканца, горячие приверженцы инквизиции, были в то время в Регенсбурге. Мою мать тут же арестовали, обвинили в колдовстве и приговорили к сожжению на костре между молитвами «Ангел Господень» и полуденной.
Магдалена вскочила с постели и как безумная вперила взгляд в темноту каморки.
— Боже мой! — лепетала она, не в силах произнести ничего другого. — Боже мой!
Похоже, своим рассказом Мельхиор освобождался от давно преследовавших его наваждений. Поток его красноречия было уже не остановить:
— Странствующий проповедник, попросившийся переночевать в нашем монастыре, принес весть о страшном приговоре. Он не знал имени осужденной колдуньи, но я не сомневался, что речь могла идти только о моей матери. Ничего никому не сказав, я убежал из монастыря бенедиктинцев и отправился в Регенсбург. Мне повезло, на берегу реки попался лодочник, тащивший вверх по Дунаю свою лодку с грузом с помощью двух крепких рабочих лошадок. Он пытался справиться со своей задачей в одиночку, без помощника, и ему стоило огромных усилий удерживать свое плоскодонное судно на достаточном расстоянии от берега. Мне к упрашивать его не пришлось, чтобы он взял меня с собой. Если я стану за руль, сказал он, у него найдется для меня в Регенсбурге даже кое-какая мелочь. В результате я добрался до Регенсбурга за пару дней. Лучше бы я никогда не приезжал туда.
У городских стен вокруг дымящегося костра толпились сотни людей. Подойдя ближе, я услышал выкрики: «Гори, гори, чертова потаскуха!» А рядом орали: «Доминиканцев на костер! Долой инквизицию!»
Я спросил старуху, которая шла мне навстречу, бормоча себе под нос молитвы, что происходит. «Чертова блудница околдовала епископа», — прохрипела она и тут же снова погрузилась в свои монотонные причитания. Мне стало ясно, что я опоздал.
Сам не знаю, какие дьявольские силы подгоняли меня, когда я протискивался сквозь исступленную толпу в передний ряд. Что я, собственно говоря, хотел увидеть? Как горела моя мать? Публика тем временем разделилась на две партии. Сторонники приговора инквизиции принялись дубасить своих противников, осуждавших позорный вердикт, а с ним и всю инквизицию. Мне тоже досталась пара тумаков, уж не знаю, с чьей стороны, но самый страшный удар настиг меня, когда порыв ветра отнес в сторону облако густого едкого дыма, до тех пор милосердно скрывавшее костер и жертву.
Толпа взвыла сотнями глоток. Лишь я оставался нем. На возвышении, посередине тлеющего штабеля дров, стояла моя мать, привязанная к столбу. Мешкообразная власяница, в которой ее отправили в последний путь, черными лохмотьями свисала с ее тела. Голова была запрокинута, а длинные волосы полыхали, как вспыхнувший стог сена. Я онемел от ужаса, в горле застрял ком. Перед глазами стояло ее искаженное страданием лицо с широко раскрытым ртом, словно исторгающим вопль боли. На самом деле она уже давно была без чувств.
Все это я видел собственными глазами, но мозг мой отказывался верить, хотя в голове постоянно стучало: все, что ты видишь, — это не дурной сон, все происходящее — страшная реальность. Черни тоже понадобилось время, чтобы переварить увиденное. Сильный порыв ветра на какое-то время заставил всех замолчать, и было слышно лишь потрескивание огня. А затем из задних рядов снова раздались выкрики: «Гори, гори, чертова потаскуха!», тут же перекрытые воплями противников: «Долой инквизицию!»
Ветер тем временем еще сильнее раздул костер. Желтовато-коричневый чад окутал кошмарное действо плотной завесой. Мне самому захотелось присоединиться к крикам против доминиканцев, но с моих губ слетело лишь: «Долой…» А потом меня вдруг хватил удар, будто разряд молнии ударил в мою голову. Мне казалось, что у меня внутри все пылает. Тело вдруг застыло, и последняя моя мысль была: «Если тебя сейчас кто-нибудь толкнет, ты рассыплешься на сотни осколков, как глиняный кувшин, упавший на землю». Больше я ничего не помню.
Очнулся я, лежа в пыли в сторонке, когда сердобольная тетка, дородная матрона, плеснула мне в лицо водой и справилась о моем здоровье. Я растерянно огляделся. Неподалеку я увидел догоревший костер, вернее, то, что пощадили языки пламени. Едкий смрад, висевший в воздухе, разогнал большинство зевак. Некоторые, довольно осклабившись, пританцовывали вокруг кучи обугленных поленьев и курившейся золы.
Я хотел ответить на вопрос толстой тетушки. Собирался с казать, что у меня все в порядке, но мне еще нужно немного времени, чтобы полностью прийти в себя. Хотел поблагодарить ее, но у меня ничего не получалось. Я понапрасну раскрывал рот, безуспешно пытаясь выдавить из себя хотя бы слово, глубоко втягивал воздух, словно беря разгон. Но оставался нем как рыба. Делая одну за другой безуспешные попытки что-нибудь произнести, я, казалось, сходил с ума.
В этот момент мне в голову пришли мрачные мысли. А что, если моя мать все же была одержима бесом и теперь он поселился во мне? Ты не можешь себе вообразить, каково это, когда ты ясно мыслишь, но не в состоянии произнести ни слова вслух.
Я вскочил, отряхнул пыль со своей одежды и помчался прочь, как будто за мной гнались черти. Я несся по каменному мосту в северном направлении, сам не зная, куда мне надо. Лишь бы подальше от места страшных событий.
И только вечером, когда мои легкие были словно обожжены, а каждый шаг отзывался резью в боку, я рухнул на лесной опушке в мох. Три недели я блуждал по холмам и долинам Штайгервальда и знаками просил работы у крестьян. Но большинство прогоняло меня, не понимая или опасаясь, что я одержим злым духом.
Все эти три недели я питался подаяниями или тем, что можно было найти в лесу в летнюю пору, пока наконец не вышел к подворью твоего отца. Он давно подыскивал себе работника, которому не надо платить. Конец истории ты знаешь…
Магдалена с глубоким волнением слушала рассказ Мельхиора, тыльной стороной ладоней вытирая слезы.
— Теперь мне ясно, почему ты замолчал, — проговорила она, тихонько всхлипнув. — Но эти мысли об одержимости выкинь из головы. То, что с тобой произошло, любого могло лишить дара речи.
— Так или иначе, но с тех пор я избегал встречи с огнем в любом виде. Бегал от него, как черт от ладана. Если бы я мог предположить, что именно огню суждено избавить меня от немоты, я бы в первый же Иванов день стал прыгать через костер с мальчишками. Кстати, именно в эти годы я осознал, сколько ненужного и глупого говорят люди, вместо того чтобы держать язык за зубами. Ты меня еще слушаешь?
По ровному дыханию девушки Мельхиор понял, что она заснула. Он вовсе не обиделся, потому что и сам ужасно хотел спать, и через несколько минут тоже погрузился в глубокий сон.
Сквозь крошечные оконца каморки уже проникали первые лучи солнца, когда Магдалена и Мельхиор были разбужены громкими бесцеремонными звуками. Тяжело шагая, кто-то поднимался вверх по лестнице. Перед их дверью шаги стихли, послышался таинственный шепот, и не успели постояльцы по-настоящему проснуться, как дверь комнаты распахнулась и четверо мужчин в угрожающих позах столпились вокруг кровати.
Магдалена надела на голову чепец и натянула до подбородка овечью шкуру, служившую им одеялом. В одном из четырех непрошеных гостей она узнала хозяина «Красного быка».