Джоанна сказала:
— Моему отцу пришлось купить новый плащ-накидку — надевать на рясу во время похорон, на похоронах он вечно простужается. А это означает, что в этом году у меня не будет лишних талонов.
— Он носит накидку? — удивилась Нэнси. — Он, видно, к высокой церкви принадлежит. Мой в пальто ходит, он где-то между низкой и широкой[77] находится.
Все три первые недели июля Николас ухаживал за Селиной, в то же время развивая отношения с Джейн и другими девицами клуба Мэй Текской. И повторял в уме строки Эндрю Марвелла:
Свернем же силы нашей жар
И нежность всю в единый шар…[78]
И мне хотелось бы, думал он, посвятить Джоанну в это стихотворение или, скорее, продемонстрировать его ей; он делал отрывочные заметки об этом на обратной стороне листов рукописи «Субботних записных книжек».
Джейн рассказывала ему обо всем, что происходило в клубе Мэй Текской.
— Рассказывайте мне еще, — просил он.
Она рассказывала ему то, что — благодаря ее тонкой интуиции — соответствовало его идеальному представлению об этом заведении. На самом деле, мнение, что это сообщество есть свободное общество в миниатюре, что его объединяют изящные атрибуты всеобщей бедности, вовсе не было несправедливым. Он не наблюдал, чтобы бедность каким-то образом ограничивала энергию и жизнеспособность девиц — членов клуба: скорее наоборот — она их энергию и жизнеспособность подпитывала. Бедность существенно отличается от нужды, думал Николас.
— Алло, Паулина?
— Да?
— Это Джейн.
— Да?
— У меня есть что тебе рассказать. Что с тобой?
— Я отдыхала.
— Спала?
— Нет, отдыхала. Я только что вернулась от психиатра. Он заставляет меня отдыхать после каждого сеанса. Мне надо полежать.
— Я думала, ты уже покончила с психиатром. Ты что, опять неважно себя чувствуешь?
— Это новый. Его мамочка нашла. Он просто замечательный.
— Ну, я просто хотела тебе кое-что рассказать, ты можешь послушать? Ты помнишь Николаса Фаррингдона?
— Нет, не думаю. А кто это?
— Николас… Помнишь, в тот последний раз, на крыше Мэй-Тека… Гаити, в хижине… Среди пальм… Это был базарный день, все ушли на базар. Ты слушаешь?
Мы погружаемся в лето 1945 года, когда Николас был не только влюблен в клуб Мэй Текской как в этическое и эстетическое понятие, в его прелестный застывший образ, но и стал вскоре спать с Селиной на крыше клуба.
Холмы глядят на Марафон,
А Марафон — в туман морской.
И снится мне прекрасный сон —
Свобода Греции родной.
Могила персов! Здесь врагу
Я покориться не могу![79]
Джоанне необходимо побольше узнать о жизни, думал Николас, бесцельно бродя по вестибюлю клуба в один особый вечер, но если бы она побольше узнала о жизни, она не смогла бы произнести эти слова так сексуально и так глубоко и по-матерински властно, словно она поглощена экстатическим актом: кормит грудью божественное дитя.
«А у нас, на нашем старом чердаке, ровно яблоки уложены рядком…»
Джоанна продолжала декламировать, пока он прохаживался по вестибюлю. Никого вокруг не было. Все собрались где-то в другом месте — то ли в гостиной, то ли в спальнях, усевшись вокруг радиоприемников, настроив их на некую программу. Затем то один приемник, то другой прогремели — гораздо громче, чем обычно, — с верхних этажей; и другие присоединились к их хору, объяснением чему служил голос Уинстона Черчилля. Джоанна умолкла. Приемники продолжали говорить, возвещая синайские предсказания о том, какая судьба ожидает свободолюбивых избирателей, если на предстоящих выборах они проголосуют за лейбористов. Но вдруг приемники стали смиренно рассуждать:
«Государственные служащие станут…»
Потом изменили тон и прогремели:
«Никогда более госслужащие…»
Потом произнесли медленно и печально:
«Никогда более… служащие…»
Николасу представилась Джоанна, стоящая у своей кровати, выбитая из колеи, оторванная от своего дела, но слушающая, впитывающая, впускающая эту речь в свой кровоток. Словно в собственном сне, отображающем сон Джоанны, Николас представлял себе ее в этой неподвижной позе, отдающейся каденциям приемника, будто не имело значения, откуда они исходят: из уст политика или из ее собственных. В его воображении она была прокламирующей статуей.
В дверь осторожно проскользнула девушка в длинном вечернем платье. Ее волосы каштановыми локонами падали на плечи. В мозгу погруженного в свои мысли, бесцельно слоняющегося и прислушивающегося Николаса отразился тот факт, что в вестибюль осторожно проскользнула девушка: в ней был какой-то смысл, даже если у нее самой не было четкого намерения.
Это была Паулина Фокс. Она возвращалась из поездки на такси вокруг парка, что обошлось ей в восемь шиллингов. Она села в такси и велела водителю ехать вокруг — вокруг и вокруг, все равно чего, просто ехать. В таких случаях таксисты обычно сначала предполагали, что она хочет во время поездки подцепить какого-нибудь мужчину, потом, пока они катались вокруг парка и счетчик отсчитывал трехпенсовики один за другим, водители начинали подозревать, что она сумасшедшая или даже что, может быть, она одна из тех иностранных королевских особ, которые все еще жили в изгнании в Лондоне, и приходили к одному из этих двух заключений, когда она просила их высадить ее у дверей клуба Мэй Текской, куда до этого вызывала их по тщательно и заранее подготовленному заказу. Это и был обед с Джеком Бьюкененом, который у Паулины превратился в навязчивую идею. В дневное время Паулина работала в какой-то конторе и вела себя совершенно нормально. Именно обед с Джеком Бьюкененом мешал ей обедать с каким-нибудь другим мужчиной и заставлял ее по полчаса ждать в вестибюле, пока все остальные члены клуба не скроются в столовой, и украдкой возвращаться еще через полчаса, когда в вестибюле никого не было, а если и были, то лишь немногие.
Временами, если обнаруживалось, что Паулина вернулась довольно быстро, она вела себя вполне убедительно:
— Бог мой, ты уже вернулась, Паулина?! А я думала, ты обедаешь с…
— Ах! Не спрашивай меня! Мы поссорились!
И Паулина, одной рукой прижимая к глазу платок, а другой приподнимая полу платья, рыдая, взбегала по лестнице наверх, к себе в комнату.
— Она, видимо, опять поссорилась с Джеком Бьюкененом. Странно, что она никогда не приводит Джека Бьюкенена сюда.
— А ты что, веришь этому?
— Чему?
— Что она встречается с Джеком Бьюкененом.
— Ну, не знаю…
Паулина вошла в вестибюль словно украдкой, и Николас весело обратился к ней:
— Где это вы пропадали?
Она подошла к нему, вгляделась в его лицо и ответила:
— Я обедала с Джеком Бьюкененом.
— Вы пропустили речь Черчилля.
— Я знаю.
— А что, Джек Бьюкенен отделался от вас, как только обед закончился?
— Да. Он так и сделал. Мы поссорились.
Паулина отбросила назад свои сияющие волосы. В этот вечер ей удалось одолжить платье от Скиапарелли. Оно было сшито из тафты, с небольшими боковыми панье у бедер, приподнятыми с помощью искусно изогнутых подушечек. Тафта переливалась темно-синими, зелеными, оранжевыми и белыми тонами цветочного узора — как бы с Тихоокеанских островов.
Николас сказал:
— Кажется, мне никогда не доводилось видеть такого потрясающего платья.
— Скиапарелли, — объяснила Джоанна.
— Это то самое, которым вы меж собой обмениваетесь, да? — спросил он.
— Кто это вам сказал?
— Вы очень красивы.
Джоанна подобрала шуршащую юбку и уплыла прочь, вверх по лестнице.
Ох уж эти девицы со скудными средствами!
Поскольку предвыборная речь уже закончилась, радиоприемники на некоторое время выключили, как бы из уважения к тому, что только что прозвучало в эфире.
Николас подошел к дверям конторы, которые были открыты. В конторе было пусто. Ректор подошла следом за ним: она на время покинула свой пост, пока передавали предвыборную речь.
— Я все еще жду мисс Редвуд.
— Я сейчас позвоню ей еще раз. Она, разумеется, слушала речь.
Селина тотчас же спустилась. Самообладание есть идеальная уравновешенность и невозмутимость тела и души. Она плыла вниз по лестнице, и это выглядело даже более реалистично, чем несколько мгновений назад, когда вверх по лестнице плыла печальная собеседница призрака Джека Бьюкенена. Это могла бы быть та же самая девушка, уплывшая наверх в скиапареллиевом шелесте шелка и в сияющем капюшоне волос, а теперь — плывущая вниз в узкой юбке на стройных бедрах и в синей в белый горошек блузке, забрав волосы высоко наверх. Обычные клубные шумы снова пульсировали в вестибюле.
— Добрый вечер, — сказала Селина.
И дни мои — томленье,
И ночью все мечты
Из тьмы уединенья
Спешат туда, где ты,
Воздушное виденье
Нездешней красоты[80].
— Теперь повторите, — произнес голос Джоанны.
— Ну, идемте же, — сказала Селина, впереди Николаса ступив в вечерний свет, словно скаковая лошадь в паддок, высочайше пренебрегая всеми окружающими ее шумами.
7
— У тебя есть шиллинг — в газометр опустить? — спросила Джейн.
«Самообладание есть идеальная уравновешенность и невозмутимость тела и души, совершенное спокойствие, каким бы ни был социальный пейзаж. Элегантная одежда, безупречная подтянутость и ухоженность, идеальное умение правильно держаться — все это способствует обретению уверенности в себе».
— Ты мне не дашь шиллинг в обмен на два шестипенсовика?
— Нет. Вообще-то у Энн есть ключ, который открывает газометры.
— Энн, ты дома? Не одолжишь мне ключ?