В 1940 году жизнь неожиданно преподнесла Ахматовой подарок: ей позволили выпустить сборник «Из шести книг» – в основном в него вошли старые произведения, но все равно – ее напечатали! И книгу смели с прилавков буквально в одночасье! Правда, потом власти опомнились и начали изымать книгу из библиотек.
Марина Ивановна сборник прочла и записала в дневнике: «…Прочла – перечла – почти всю книгу Ахматовой и – старо, слабо. Ну, ладно… Просто был 1916-й год, и у меня было безмерное сердце. А хорошие были строки:…Непоправимо-белая страница… Но что она делала с 1914 г. по 1940 г.? Внутри себя? Эта книга и есть «непоправимо-белая страница»…»
Однако встреча все же произошла по инициативе Цветаевой – 7 июня 1941 года, в Москве, в квартире все тех же Ардовых. Две поэтессы проговорили целый день. Ахматова потом вспоминала, что не решилась прочесть Цветаевой свои стихи – ответ на ее давние, 1913-го года, юношеские стихи, – потому что в «Позднем ответе» были такие строки, которые наверняка бы ранили Марину Ивановну, к тому моменту потерявшую всех близких, кроме сына: дочь, муж, сестра были уже репрессированы.Я сегодня вернулась домой.
Полюбуйтесь, родимые пашни,
Что за это случилось со мной.
Поглотила родимых пучина,
И разрушен родительский дом.
Ночью Марина Ивановна от руки переписала свою «Поэму воздуха», чтобы подарить ее Анне Андреевне. Они снова встретились… Эмма Герштейн записала об этой второй встрече: «Такое взаимное касание ножами душ. Уюта в этом мало». Сама же Анна Андреевна после сказала друзьям о Цветаевой: «Она – сильная, притягивает как магнит». Но, прочитав «Поэму воздуха», заметила: «Марина ушла в заумь». В 1963 году Ахматова, вспоминая эту встречу, сделала в дневнике запись: «Здешний вечер, или Два дня (о Марине Цветаевой). Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 августа 1941 г. Это была бы «благоухающая легенда», как говорили наши деды. Может быть, это было бы причитание по 25-летней любви, которая оказалась напрасной, но во всяком случае это было бы великолепно».
Но вообще – эта поздняя встреча стала разочарованием для обеих великих поэтесс. И хотя Исайя Берлин вспоминал, что «Ахматова восхищалась Цветаевой: «Марина – поэт лучше меня», – сказала она мне», – другой знакомый приводит такие слова, произнесенные Ахматовой еще во время войны: «Марина Цветаева много обо мне думала. Наверное, я ей очень мешала».
Конечно, мешала – быть единственной. А еще – Цветаева нескрываемо завидовала Ахматовой. Ее личному человеческому обаянию, ее власти над людьми. И когда Лидия Чуковская, всю жизнь трепетно Ахматову обожавшая, в Чистополе сказала в присутствии Цветаевой, что тревожится за Анну Андреевну, что ей не справиться со здешним бытом:
– Она ведь ничего не умеет, ровно ничего не может. Даже и в городском быту, даже и в мирное время.
На что Марина Ивановна полыхнула яростью:
– А вы думаете, я – могу? Ахматова не может, а я, по-вашему, могу?
Ее еле успокоили тогда. Она очень тяжело переживала, что Ахматовой служат, Ахматовой рвутся помогать, безо всяких просьб с ее стороны, и Ахматова это служение принимает с благодарным снисхождением. Тогда как ей, Цветаевой, даже на просьбы не всегда откликаются… Марина Ивановна не хотела и не могла понять, что ее тяжелый характер и самовлюбленность, ее бесконечная эгоцентричность отталкивают от нее людей, тогда как Ахматова безгранично очаровательна своей заинтересованностью в других, благородством и щедростью.
Между тем Лидия Чуковская волновалась зря: с началом войны Анна Андреевна ощутила неожиданный прилив сил. Ахматова больше не могла сосредотачиваться на своем личном горе, когда такое огромное общее горе накрыло страну. Вместе со всеми она рыла окопы и дежурила на крышах, гасила фугаски. Тогда же она сочинила записанное годом позже «Мужество»:Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова,
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
Совсем «не ахматовское» по духу стихотворение, но ее патриотизм был искренним – более искренним, чем у кого бы то ни было. Для нее действительно важно казалось оставаться со своим народом «там, где ее народ, к несчастью, был».
В сентябре во время самых страшных бомбежек Анна Андреевна выступила по радио с обращением к женщинам Ленинграда.
Долгие годы считалось, что текст обращения утрачен, но его нашли в архивах ленинградского радио, и мы сейчас можем слышать, как тогда, четкий, интеллигентный, вдохновенный голос Ахматовой: «Вот уже больше месяца, как враг грозит нашему городу пленом, наносит ему тяжелые раны… Вся жизнь моя связана с Ленинградом… Я, как все вы сейчас, живу одной непоколебимой верой в то, что Ленинград никогда не будет фашистским».
Мария Беликова в своей книге «Скрещение судеб» вспоминала дом в Ташкенте на улице Карла Маркса, куда селили эвакуированных и который из-за тесноты, а также разнотипности обитателей называли «Ноевым ковчегом», в котором поселилась и Ахматова: «Я ни разу не видела, чтобы Анна Андреевна принесла себе воду или сама вынесла помои, это всегда делали за нее какие-то нарядные женщины – актрисы или чьи-то жены, которые поодиночке и табунками приходили в ее келью, и если бы кто-нибудь из нас, живущих в доме, не принес ей пайковый мокрый хлеб, который выдавали по карточкам и за которым надо было стоять в очереди, то она жила бы без хлеба, а если бы не принесли воду, то и без воды. Она ненавидела, презирала всякий и всяческий быт и с полнейшим равнодушием относилась к житейским невзгодам. Она делала вид, что не замечает нищеты, нужды, голода; она могла жить и в хижине и во дворце, конечно, во дворце было бы удобнее, но что поделаешь… Она могла целый день лежать на своей солдатской койке, закинув руки за голову, уставившись глазами в потолок. Как-то это получалось само собой – что все за нее все делали. Ахматова! – и все кидались…»«Она ненавидела, презирала всякий и всяческий быт и с полнейшим равнодушием относилась к житейским невзгодам. Она делала вид, что не замечает нищеты, нужды, голода; она могла жить и в хижине и во дворце, конечно, во дворце было бы удобнее, но что поделаешь… Как-то это получалось само собой – что все за нее все делали. Ахматова! – и все кидались…»
Так что Лидия Чуковская ошиблась: эвакуации не вынесла не Ахматова, а Цветаева. Она повесилась 31 августа 1941 года. Ахматова часто вспоминала Цветаеву и ужасный ее финал и написала в минуту отчаяния:
…Но близится конец моей гордыне:
Как той, другой – страдалице Марине, —
Придется мне напиться пустотой.
…Во время той встречи, в квартире Ардовых, Цветаева рассказала, как расспрашивала у всех – «какая она, Ахматова?».
– И что же вам отвечали? – спросила ее Ахматова.
– Отвечали: просто дама.
По воспоминаниям всех, кто знал Анну Андреевну, ей очень подходило это слово: дама. И в тридцатые, и в сороковые, и позже, когда всех дам давным-давно отменили, когда остались только женщины, девушки и товарищи, она все равно была дама. С большой буквы. И ей служили – как настоящей даме. И вот это – дамское, от старого мира, не советское – не мог простить ей первый секретарь Ленинградского обкома и горкома партии Жданов, когда назвал Ахматову «эта барынька».
Мария Беликова писала, как в Ташкенте ходили по дворам цыганки и, пользуясь доверчивостью и сочувствием эвакуированных интеллигентов, жаловались, будто бежали из Молдавии совсем без вещей… Их жалели. Одной, молоденькой, в пальто, надетом на голое тело, Ахматова отдала свою ночную рубашку. А когда та молодая цыганка – видимо, подзабыв, что уже приходила сюда, – снова заявилась в том же костюме и с той же легендой, и ее с позором прогнали, и пошли предупреждать Ахматову, Анна Андреевна рассеянно ответила:
– Но у меня нет второй ночной рубашки…
И в этом тоже – жест дамы, аристократизм духа: как тот рыцарь, отдавший нищему половину плаща, Ахматова отдала цыганке единственную ночную рубашку.
В апреле 1942 года через Ташкент в Самарканд с семьей эвакуировался Николай Пунин. Он просил Ахматову о встрече – и она пришла, хотя отношения между ними после разрыва были очень скверные. Потом, уже из Самарканда, Пунин написал Анне Андреевне, что она была лучшим и главным во всей его жизни. И она хранила это письмо – как святыню – всю жизнь. Видимо, какая-то искра любви оставалась – к нему, как и ко всем, кого она когда-либо любила.Вторая жена Гумилева, Анна Николаевна Энгельгардт, умерла вместе со своей матерью и с дочерью Леночкой в Ленинграде во время блокады в 1942 году. Так что у сыновей его – Льва Гумилева и Ореста Высотского – несмотря на лагеря и ссылки, жизнь сложилась все же лучше, чем у дочери. Хотя бы потому, что она у них была, эта жизнь.
У Анны Ахматовой в Ташкенте случился очередной роман: как большинство ее романов – чисто духовного свойства, без физического воплощения страсти. Она подружилась с композитором Алексеем Федоровичем Козловским и его супругой Галиной Лонгиновной, которые были в равной степени очарованы поэтессой. Во всяком случае, Галина Козловская спустя годы нарисовала словесный портрет Ахматовой – как может рисовать только влюбленный человек: «В тот вечер Анна Андреевна, войдя в комнату, быстро подошла к горячей печке и, заложив назад руки, стала к ней спиной. Тут мы увидели, что глаза у нее – синие. Они становились у нее такими, когда ей было хорошо (в вечер нашей первой встречи в «кассе» глаза ее были серые и прозрачные, как льды ее замерзающего города). Мы увидели ее красоту, ту вечную ее красоту, которая, изменяясь с годами, не убывала, по-новому раскрываясь. Даже в старости, отяжелев, она приобрела еще какую-то величавость и гляделась словно статуя самой себе. Красота Ахматовой была радостью художников. Сколько их пыталось воплотить ее неповторимость и необычность! И если в мировой иконографии первое место по числу портретных изображений принадлежит лорду Байрону второе – Ференцу Листу то третье, бесспорно, – Анне Ахматовой – поэту и женщине. В этой красоте они неотделимы друг от друга, и неизвестно, поэт ли озарял женщину, или женщина озаряла неповторимостью своей поэта. Она стояла в волнах теплого воздуха, и стройность ее казалась почти воздушной. Патрицианскую ее голову мягко облегали волосы, еще не седые, а того цвета, что раньше называли «соль с перцем». Они красиво лежали тяжелым пучком на затылке». Алексей Федорович тоже нарисовал – профиль Ахматовой на белой известковой стене… Так удачно упала тень – и он обвел ее углем. Потом Ахматова повторила то же – с его тенью и его профилем – в своей комнате. И он, кажется, влюбился… А Галина, кажется, приревновала, потому что занавесила профиль Ахматовой в своей комнате куском старинной парчи. Узнав об этом, Анна Андреевна насмешливо сказала: «Боже, какая роскошь, и всего лишь для бедной тени». О ташкентском романе – несбывшемся, едва наметившемся, – Ахматова написала много стихов. Но самое яркое из них – «А в книгах я последнюю страницу…» – повествует вот как раз об этих двух профилях на белых известковых стенах.