Лучший исторический детектив – 2 — страница 41 из 58

— Не-а, — лукаво улыбался Юлиан. — Как, как деревня называется?

— Гуево, — в сердцах бросил пасынку Лаврищев. — Вспоминай: белые меловые горы, гречишное поле, обрамлённое перелеском…Речка Псёл с чистой студёной водой, а стоит перейти деревянный мосток — и тут же окажешься на Украине, в Мирополье…Мы с тобой в то село к дяде Грише, Грицко Носенко, ходили в гости… Помнишь? Он на маминой сестре был женат, на тёте Ире. Ты там первый раз в жизни вишнёвкой до пьяна напился…

— Прям до пьяна? — хитро посмотрел на отчима Юлиан. — Тогда помню, помню…Конечно, Гуево! А как ещё твоя деревня, Лаврищев, и может называться?

— Ну вот! — обрадовался отчим.

— Помню, как твой родственник, дядя Гриша, рассказывал, почему деревня так странно называется.

— А я вот, честно скажу, подзабыл его рассказ.

Юлиан поцокал языком:

— Ну, ца-ца, тоже мне — следователь по особо важным делам… У тебя, как я помню, ещё и младший брат есть. И сестра вроде…

Игорь Ильич вздохнул:

— То-то и оно, что «вроде»… Как переехал, Юлик, я в столицу, закрутился на этой ярмарочной карусели, так и всё стало в Гуево «вроде»: вроде есть, а вроде и нет. Рвутся связи в сумасшедший век… Скоростей, наверное, не выдерживают родственные ниточки.

— Но историю своего селения нехорошо забывать, Лаврищев, — менторским тоном заметил пасынок и хитро улыбнулся. — Помнишь, как ты бухой пел матерную частушку про Гуево?

— Не а.

— Гуево, Гуево, судьба моя…уева!

— Нет, ни частушку, ни рассказ дядьки Грицко, будто ластиком каким напрочь стёрло из памяти, — сокрушенно покачал головой Лаврищев.

— А ты, дружище, вспомни ту дорогу, что в гору кольцами поднимается. Одно кольцо серпантина, другое, третье…

— Гуевский серпантин, конечно, помню! — обрадовался Игорь Ильич. — Вот это у тебя память, брат!.. А прикидывался беспамятным. Что за историю нам мой украинский родственник нам рассказал тогда?

Юлиан, как штатный лектор, прокашлялся, очищая горло, и после небольшой паузы начал:

— Так вот, царица Катька…

— Екатерина Великая, императрица, — перебив юношу, поправил Лаврищев учительским тоном.

Юлик сдвинул брови, погрозил отчиму пальцем и продолжил:

— Какой ты упёртый чувак, Лаврищев! Брось ты эти ментовские привычки выводить подследственного на свою версию событий… У тебя, квасного патриота, и Русь великая, и все цари её — то же. Ладно, пусть будет Великая… Так вот, слушая сюда, как говорят на малой родине моего дедушки Сигизмунда. В тех краях путешествовала императрица Екатерина… та самая, Великая, а её лошади в непролазной русской грязи, на гуевской горе и застряли. Она высунулась из кареты, глядь — деревня какая-то. Спрашивает кучеров: «Что это за деревня…уева?». Так и сказала со зла: «Что за деревня…уева?». Вот с тех пор, сказал дядя Гриша, ваша деревня и стала прозываться — …уево. Не повезло жителям этой деревни с названием. И тогда, обидевшись на императрицу, решили они название своей деревни изменить: подпоили писаря в сельской управе и букву «Х», подтерев палочки, изменили на «Г». Вот так получилось: Гу-е-во.

Лаврищев хмыкнул:

— Старею, сынок… Я, честно признаться, эту сказку моего дальнего родственника, Грицко Носенко, подзабыл малость… Спасибо, брат, что напомнил.

— Деревня Гуево, деревня Бирюлёво, — продолжал с улыбкой пасынок. — В деревне родился, в деревне и живи. Просто тебя судьба вернула на твой круг. И за него — ни-ни, ни шагу! Всё логично, Лаврищев! А мне — не в кайф ваши унылые перспективы. Выживайте через не могу. Ты, следователь, не филонь, пошустрей лови воров и бандитов. Тогда и мама без работы не останется. И на пенсию, может быть, в эту пятилетку не попрут… Пенсии у нас в стране маленькие, но хорошие, как говорит сатирик.

— Слышу слова не юноши, но мужа, — рассмеялся Лаврищев. — Губа у тебя не дура, ши-и-ирокая… Ты её всё-таки закатай, закатай, сынок. Когда Левитана в комиссионку потащишь, что снял со стены? Прямо сегодня? Повремени, сынок, с годок хотя бы… Проблем с оплатой учёбы в Берлине, уж точно, не будет. Ты же на каникулы будешь приезжать в дом на Набережной? Знаю, что будешь. Своего не упустишь. На каникулы приедешь проведать недвижимость. Ведь и в берлинском универе каникулы есть. И тут приезжаем мы с матерью к тебе в доставшуюся от деда с бабкой «трёшку», мама посмотрит на голые стены и спросит: «А где же мой любимый Левитан?». Ты же только сейчас убеждал меня, что этот этюд Левитана — твой счастливый талисман, оберег твой. И в Берлине ты без него, как американец без кольта. Или что, без родных берёз на картине, боишься, родину забудешь?

Лаврищев взглянул в зеркало заднего вида, пытаясь понять, добрались до сознания Юлиана его сентенции или нет, но сынок был уже далеко от бирюлёвской квартиры в своих мыслях и чему-то блаженно улыбался, задумчиво глядя в окно автомобиля. Ну, что «тот ангельский ребёнок» из воспоминаний Лаврищева.

— Пожалей хоть не родину, так мать родную, — вздохнул Игорь Ильич.

Помолчали. Лаврищев попробовал отдохнувший стартёр. «Москвич» не заводился.

— Ловко ты сочинил свою версию, следователь, — первым прервал молчание Юлиан. — Осталось только добавить, что тебе с матерью без картины Левитана не жить. Как без родины.

— Ты угадал, парень! А как ты сам думаешь-то?

Юлиан помолчал и со смехом ответил:

— Без родины жить можно, без Левитана, представь себе — нет.

— Да ты, брат, прямо истинный философ! Кант из дома на Набережной, — протянул Игорь Ильич.

Он в сердцах повернул ключ зажигания — «Москвич» завёлся, захлёбываясь от радости выхлопными газами.

— Давай, космонавт, потихонечку трогай, — с заднего сиденья Юлиан тронул за плечо Лаврищева. — И кончай эту свою песню, что ты «людей насквозь видишь». Ни хрена ты не видишь, стареющий винтик давно поржавевшей системы. Оттого так часто и вляпываешься в разные вредные для карьеры истории.

— Что наша жизнь? — обрадовавшись живому звуку старого мотора, бросил пасынку Лаврищев. Мы всё, Юлик, по ветру, па ветру… Как флюгеры, скрипим, но поворачиваемся.

— Потому-то то, то в говно, то в перестройку, — рассмеялся Юлиан. — По ветру! Вот именно, что по ветру. А «Боинги» и настоящие магистральные самолёты, я читал, лучше взлетают как раз против ветра.

— У тебя, к слову, когда самолёт на Берлин?

— Завтра, в шесть утра.

— Попутного ветра! — по привычке напутствовал Игорь Ильич. — Прости, что не желаю ветра встречного. Он, думаю, не раз случится на твоём пути, хер философ.

— Люфтваффе не страшны никакие ветры, хер следователь.

ЧТОБЫ СНЯТЬ КАМЕНЬ С ДУШИ, НУЖНО ПОВЕСИТЬ ЕГО НА ШЕЮ

«Человек о многом говорит с интересом, но с аппетитом — только о себе».

(Иван Тургенев)


Игорь Ильич подогнал машину к самому подъезду. Закурил, густо пуская дым в открытое окно машины. Давненько они не виделись с пасынком. И теперь в машине, когда они с Юлианом остались тет-а-тет, разговор по душам напрашивался сам собой. Уж больно много обоюдоострых обид и всякого рода непоняток накопилось в их душах за прошедшие годы. Слово может убить, но может и вылечить. Лаврищев не без основания полагал, что разговор с пасынком по душам прежде всего поможет ему самому снять камень с души. Тихий голос совести Игоря Ильича нет-нет, а доходил до сознания Лаврищева: следователь чувствовал свою вину в том, что этот взрослый молодой мужик никак не может найти своё место в жизни.

Время совесть не лечит. После переезда Юлиана к дедушке с бабушкой прошли годы, немало с тех пор воды, вина и даже невыплаканных слёз утекло… Но чувство собственной вины перед этим человеком бередило душу следователя. Не раз он об этом говорил и своей супруге, но та была кремень-женщиной. Мария Сигизмундовна не могла простить сыну, что он так и не поделился с ней полученным наследством Семионовых-Эссенов.

— Ничего, ничего, — шипела она раскалённой сковородкой. — Кончатся бабкины денежки, приползёт на коленках просить средства к существованию.

Лаврищеву было стыдно и в том, что сразу же после скоропостижных смертей смерти тестя с тёщей, он в глаза обвинил пасынка в их убийстве. Хитроумном и чётко проведённом убийстве каким-то лекарственным препаратом, который и вызвал остановку двух старых сердец. Проведённые по его постановлению экспертизы не выявили криминальных причин смерти Екатерины Васильевны и Сигизмунда Павловича. Версия Лаврищева основывалась лишь на одних подозрениях: старики ушли на тот свет чуть ли не на другой день после заверения у нотариуса завещания, по которому вся недвижимость, солидные банковские счета в Москве и за границей доставались их любимому внуку — Юлиану Юрьевичу Семионову-Эссен.

Ничто, казалось, не могло размягчить сердце Марии Сигизмундовны, женщины далеко не бедной, но так жестоко обиженной своими самыми близкими родственниками. Не шёл на мировую и сам Юлиан. Даже большое горе — неожиданные скоропостижные смерти его любимых бабушки с дедушкой — не примирило Юлиана с родителями. Как-то он в телефонном разговоре назвал себя «брошенным матерью ребёнком». Слова эти так задели Марию Сигизмундовну, что она бросила трубку и наконец-то разрыдалась, спасая себя от неминуемого инсульта или инфаркта. После этого она тут же бросала трубку, если звонил сын.

Тогда Юлиан стал писать письма, отсылая их из центра Москвы на бирюлёвский адрес Лаврищевых. Мать прочла только первое письмо-обвинение, наполненное укорами и обидами сына. Все остальные заказные послания в её адрес она, не читая, рвала на мелкие кусочки, тут же отправляя их в мусоропровод.

Сидя тогда в «Святогоре», у знакомого подъезда, Лаврищев понимал: нужен, очень нужен разговор по душам. Нужен хотя бы для того, чтобы перед отъездом Юлиана снять со своей души камень. Но с чего его начать? Так и не придумав с чего, он сказал, придавая голосу максимально возможную теплоту и участливость:

— Мы, Юлик, с мамой приедем в Шереметьево проводить тебя.