– Где ваш муж?
– Я обогнала его, чтобы предупредить вас о нашем приезде, а заодно убедиться, что вы согласитесь помочь.
– Что с ним случилось?
– Доктор Моффат все объяснил в письме. И прислал вам подарки, – уклончиво ответила женщина, избегая пристального взгляда Робин, и бросилась обратно к мулу.
Из седельных сумок она вытащила два пакета, обернутых в клеенку для защиты от непогоды и перевязанных сыромятными ремешками. Пакеты оказались такими большими и тяжелыми, что Клинтон взял их из рук гостьи и занес в церковь.
– Вы наверняка устали, – сказала Робин. – К сожалению, не могу предложить вам кофе – кофе закончился месяц назад. Стакан лимонада?
– Нет. – Женщина решительно покачала головой. – Я немедленно возвращаюсь к мужу, к закату мы уже будем здесь.
Она подбежала к мулу и одним прыжком взлетела ему на спину – никогда раньше Кодрингтоны не видывали, чтобы женщина так садилась в седло!
– Спасибо, – повторила незнакомка и рысью пустилась под гору.
Клинтон вышел из церкви и обнял жену за плечи:
– Какая красивая и необыкновенная женщина!
Она кивнула. Именно это ее и беспокоило: Робин не доверяла красивым женщинам.
– Как ее зовут? – поинтересовалась она у мужа.
– Не успел спросить.
– Потому что глаз от нее отвести не мог! – поддела Робин и, вырвавшись из его объятий, вернулась в церковь.
Клинтон печально посмотрел ей вслед. Он хотел было пойти за женой, потом вздохнул и покачал головой: лучше дать Робин время прийти в себя, от уговоров только хуже будет.
В тишине церкви Робин развязала первый пакет и выложила на стол пять тяжелых бутылей со стеклянными пробками. Она подняла каждую и прочитала наклейки: «Карболовая кислота». «Квасцы». «Ртуть». «Йод». На пятой бутылке была надпись: «Хлороформ».
– Благослови тебя Бог, дедушка! – восторженно улыбнулась Робин.
Тем не менее она открыла бутыль и осторожно понюхала горлышко, чтобы убедиться в своей удаче: едкий сладковатый запах ни с чем не спутаешь! Хлороформ был для Робин бесценен – она бы с удовольствием отдала за него собственную кровь, капля за каплю.
Последние запасы хлороформа закончились многие месяцы назад, а Лондонское миссионерское общество, как всегда, не спешило раскошелиться. Робин жалела, что не оставила себе хотя бы несколько сот гиней от громадного гонорара за книгу, чтобы самой покупать лекарства, а не выпрашивать их у секретаря в Лондоне – письмо в один конец нередко шло целый год.
Иногда ее охватывало острое, недостойное христианки желание, чтобы этот близорукий человечек в Лондоне, лишенный всяких чувств, стоял рядом с ней, когда она вырезает поврежденный ударом дубинки глаз, свисающий из глазницы на черную щеку, или делает кесарево сечение – и все это без анестезии!
Робин прижала драгоценную бутыль к груди.
– Милый мой дедушка! – прошептала она с такой благодарностью, точно держала в руках знаменитый алмаз «Кохинор».
Поставив в сторонку склянку драгоценной бесцветной жидкости, Робин развернула второй пакет.
В нем оказались газеты: «Кейп таймс» и «Даймонд филдс эдвертайзер». Каждая колонка будет неделями читаться и перечитываться, включая уведомления и объявления об аукционах; потом бумагу используют на различные хозяйственные нужды. Под газетами лежали книги – толстые, с кожаными переплетами.
– Храни тебя Господь, Роберт Моффат!
Робин взяла перевод «Врага народа» Генрика Ибсена. Она восхищалась норвежцем за глубокое проникновение в человеческую душу и приглушенную поэтичность прозы. Увидев «Девам и юношам» Роберта Луиса Стивенсона, она задумалась: в доме четыре девы, и Робин решительно намеревалась сохранить их в блаженном состоянии девственности – ни к чему им читать всякую возбуждающую фантазии писанину! Пролистав книгу, Робин убедилась, что, несмотря на сомнительное название, это всего лишь сборник эссе, написанный добропорядочным шотландцем-кальвинистом. Пожалуй, ничего страшного, если он попадет в руки девочек, но сначала лучше самой прочитать.
При виде «Тома Сойера» Робин не очень-то обрадовалась. Она слышала, что Марк Твен легкомысленно и неуважительно пишет о подростках, усердной работе и обязанностях детей по отношению к родителям. Надо внимательно прочитать самой, прежде чем допустить к книге Салину или Кэтрин. Робин неохотно отложила остальные книги и взяла письмо от дедушки – множество страниц, исписанных дрожащим, неровным почерком; чернила явно самодельные.
Торопливо проглядев приветствия и личные новости, она добралась до середины второй страницы.
…Робин, говорят, что врач хоронит свои ошибки, – это неправда. Одну из моих я посылаю к тебе. Пациент, который доставит мое письмо, давным-давно должен был бы обратиться к врачам, располагающим достижениями современной медицины, вроде больницы в Кимберли.
Он упорно отказывается от этой возможности – у него есть на то причины, и я не пытался их выведать. Сам факт, что уже больше года он носит в теле застрявшую пулю, может указывать на возможный мотив.
Я дважды пытался вырезать инородное тело, но в восемьдесят семь лет мои глаза не так зорки, а рука не так тверда, как у тебя. Оба раза я потерпел неудачу и, боюсь, причинил больше вреда, чем пользы.
Я знаю, что ты интересуешься подобными ранами, имея солидный опыт их лечения: молодые воины Лобенгулы дают тебе неограниченные возможности для практики. Я с восхищением вспоминаю, как ты, после почти двух тысяч лет, снова ввела в медицинскую практику щипцы Диокла для извлечения зазубренных наконечников стрел, восстановив их конструкцию по описанию Цельса.
Поэтому посылаю к тебе еще одного пациента, на котором ты можешь усовершенствовать свои навыки, а с ним последнюю оставшуюся у меня бутыль хлороформа: этот бедняга, в чем бы ни состояли его прегрешения, достаточно настрадался под моим ножом…
Письмо, как и появление доставившей его незнакомки, вызвало у Робин нехорошее предчувствие. Сложив исписанные листки, она сунула их в карман и торопливо вышла из церкви.
– Кэти! – позвала Робин. – Да где же эта девчонка! Она должна была подготовить домик для гостей.
– Мама, она уже пошла туда, – ответила Салина, когда недовольная Робин ворвалась на кухню.
– А где твой отец?
Вскоре гудевшая, как пчелиный улей, миссия была готова принять гостей. Часам к трем пополудни на подъеме возле реки показалась крепкая двухколесная повозка с необычно высокими колесами, запряженная парой мулов.
Вся семья собралась на крыльце дома – сестры принарядились и заплели в волосы ленточки. Близнецов раз десять предупредили не болтать глупостей и вести себя прилично. Наконец во двор въехала повозка.
Верхового мула женщина поставила в упряжку, а сама шла рядом с повозкой, колесо которой доставало ей почти до макушки. Цветной слуга в поношенной одежде вел мулов; над повозкой был натянут самодельный навес из веток и грязной парусины. Возле крыльца повозка остановилась, и все вытянули шеи, разглядывая лежащего на соломенной подстилке человека.
Он приподнялся на локте, тощий как скелет, – плоть стаяла с широких плеч. Щеки ввалились и пожелтели, на костлявой руке, точно синие змейки, проступили полоски вен. Жесткие темные волосы топорщились во все стороны, кое-где проступали совсем белые прядки. Мужчина давным-давно не брился: лицо покрывала густая щетина, в которой местами тоже серебрилась седина. Единственный глаз, окруженный черной тенью, ввалился и лихорадочно горел тем самым огнем, который мгновенно распознала Робин, – человек был смертельно болен. Другой глаз прикрывала черная пиратская повязка. Большой орлиный нос и широкий рот выглядели странно знакомо…
Мужчина улыбнулся – насмешливой и одновременно нежной улыбкой. Робин отшатнулась и зажала рот рукой, не успев сдержать крик. Она ухватилась за столбы, поддерживавшие крышу крыльца.
– Мама, тебе нехорошо?
Робин оттолкнула бросившуюся к ней Салину, не сводя глаз с гостя.
Словно девятый вал в штормовом море, воспоминание нахлынуло на Робин: те же черные локоны, но без единого седого волоска, падают на ее обнаженную грудь; над головой навис бревенчатый потолок каюты на корме клипера «Гурон» – судна работорговца; и эта боль – острая, глубоко проникающая боль, которую она вспоминала тысячи раз за прошедшие двадцать лет, боль, память о которой не смогло стереть рождение четырех детей. Агония превращения девушки в женщину.
В голове помутилось, в ушах зазвенело – Робин чуть не упала, но голос Клинтона привел ее в себя: муж заговорил жестким, решительным тоном, которого она не слышала уже много лет.
– Вы! – сказал он.
Клинтон выпрямился, словно отряхнув прошедшие годы с плеч. Он снова стал высоким, решительным и непоколебимым офицером королевского флота – когда-то капитан Кодрингтон поднялся на мостик «Гурона» с пистолетами и кортиком, бросая вызов тому же самому человеку.
Все еще цепляясь за столб, Робин вспомнила, как он сказал тогда таким же решительным тоном: «Мунго Сент-Джон, ваша слава обгоняет вас, сэр! Первый, кому удалось за год переправить через океан больше трех тысяч душ. Я бы отдал жалованье за пять лет, чтобы заглянуть в ваш трюм».
Желание Клинтона исполнилось только через год: возле мыса Доброй Надежды он ворвался на палубу «Гурона» в дыму пушечных выстрелов, ведя за собой моряков. К сожалению, обошлось это ему гораздо дороже, чем жалованье за пять лет, – его отдали под трибунал, выгнали из флота и посадили в тюрьму.
– Вы осмелились прийти сюда, к нам! – Клинтон побледнел от гнева, голубые глаза, так долго излучавшие нежность, теперь горели ненавистью. – Вы, жестокий торговец рабами, чьи руки обагрены кровью, вы осмелились прийти сюда!
Мунго Сент-Джон все еще улыбался, дразня Клинтона этой улыбкой и блеском в единственном глазу, но голос прозвучал тихо и хрипло, выдавая страдание.
– А вы, вы – добрый и святой служитель Христа, неужели осмелитесь выгнать меня?