Чудесный сон! Но его осуществлению мешало одно досадное препятствие. Отцом девушки был Луи Тренкан, лучший друг священника, самый надежный из союзников в борьбе с монахами, лейтенантом полиции и всеми прочими недоброжелателями. Тренкан доверял Урбену — причем до такой степени, что заставил своих дочерей отказаться от старого духовника и вверил их попечению Грандье. Не будет ли господин кюре настолько добр, чтобы прочесть девицам курс лекций о дочерней почтительности и девичьей скромности? Как считает господин кюре — не слишком ли скромная партия для Филиппы Гийом Ружье? Может быть, лучше женить его на Франсуазе? И, само собой, Филиппа не должна забывать свою латынь. Не согласится ли святой отец время от времени давать ей уроки?
Ну как возможно предать такое доверие? И все же часто бывает, что сама недопустимость деяния с нравственной точки зрения побуждает человека совершить подобный поступок. На всех уровнях нашего бытия, от телесного и чувственного до нравственного и интеллектуального, любая тенденция и любое движение порождают свою противоположность. Когда мы смотрим на красный цвет, у нас усиливается восприятие зеленых оттенков спектра, а иногда мы даже видим, что красный предмет как бы окружен зеленым ореолом. Если мы хотим совершить движение, у нас действует группа мышц, и в то же время автоматически включается противоположная группа. Тот же принцип срабатывает и на высших уровнях сознания. На всякое «да» найдется свое «нет». В честном сомнении веры куда больше, чем в самом незыблемом кредо. Еще Батлер заметил (а мы на протяжении нашей истории не раз убедимся в правоте этого суждения), что в искренней вере содержится куда больше сомнения, чем в любых марксистских молитвенниках или филиппиках Брэдлоу[18]. В нравственном воспитании главную трудность представляют собой логические выводы. Если всякое «да» автоматически влечет за собой симметричное «нет», возможно ли вести себя правильным образом, мысленно не представляя в тот же самый момент, как выглядит «неправильное» поведение? Существуют методы, позволяющие избежать подобной экстраполяции, но недостаточная эффективность подобных приемов общеизвестна — на свете сколько угодно упрямых и «трудновоспитуемых» подростков, «антиобщественных» юнцов и подрывных элементов вполне зрелого возраста. Даже уравновешенные, владеющие собой люди подчас испытывают парадоксальное искушение совершить именно то, чего делать ни в коем случае нельзя. Это искушение совершить зло, причем безо всякой цели и пользы, представляет собой своего рода «бескорыстный» бунт против здравого смысла и приличий. Обычно нормальные люди справляются с подобным порывом, но не все и не всегда. Сплошь и рядом какой-нибудь разумный, порядочный человек вдруг, повинуясь внезапному позыву, совершает что-нибудь такое, от чего сам же приходит в ужас. Кажется, что поступок совершен под воздействием какой-то силы, чуждой человеку и враждебной его обычному естеству. На самом же деле виной всему совершенно нейтральный психологический механизм, который (как это вообще часто происходит с механизмами) «разлаживается», выходит из-под контроля и превращается из послушного инструмента в диктатора.
Филиппа была очень хороша собой, а как известно, чем сильнее запрет, тем жарче огонь в крови. Прибавим к «жару в крови» подрывное действие нравственного табу.
Итак, прокурор Тренкан — лучший друг кюре. Сама идея предательства столь незыблемой доверчивости своей чудовищностью должна была вызвать у Грандье искушение. Вместо того, чтобы противиться этому искушению, священник стал искать доводы, которые позволили бы уступить. Он говорил себе, что отец столь соблазнительной девицы не должен быть настолько слеп. Это самая настоящая глупость. Хуже, чем глупость — преступление, которое заслуживает должного наказания. Уроки латыни, надо же такое придумать! Снова повторяется история Элоизы и Абеляра, причем роль обманутого дяди Фулберта взял на себя прокурор. Он сам пригласил в дом соблазнителя. Не хватает, увы, только одного: наставник Элоизы имел право в случае необходимости использовать розгу. Впрочем, если попросить об этом, то полоумный Тренкан, возможно, и разрешит…
Шло время. Вторники по-прежнему были посвящены вдовушке, но почти все прочие дни недели Грандье проводил в доме прокурора. Франсуазу уже выдали замуж, но Филиппа все еще пребывала под отчим кровом и делала немалые успехи в изучении латыни.
Omne adeo genus in terris hominumque ferarumque
et genus aequoreum, pecudes pictaeque volucres,
in furias, ignemque ruunt; amor omnibus idem.[19]
И овощам, оказывается, тоже знакомы нежные чувства:
Mutant ad mutua palmae
foedera, populeo suspiral populus iclu,
et platani piatanis, ainoque assibilat ainus[20].
Филиппа старательно переводила для своего наставника самые чувственные из стихов и самые скабрезные эпизоды из мифологии. Проявляя завидную сдержанность (чему, впрочем, способствовали регулярные встречи с вдовушкой), кюре не позволял себе ни малейших посягательств на честь своей ученицы. Он не делал ничего такого, что могло быть воспринято как признание в любви или нескромное предложение. Грандье был неизменно очарователен, развлекал питомицу интересными разговорами, и два-три раза в неделю непременно говорил ей, что она — самая умная из всех женщин. Лишь изредка он взглядывал на нее так, что Филиппа потупляла взор и краснела. Казалось, Урбен тратит время впустую, но по-своему это было занятно. К счастью, под боком всегда была Нинон. Еще удачнее было то, что девица не могла читать потаенные мысли своего наставника.
Они сидели в одной и той же комнате, но каждый оставался внутри собственной вселенной. Филиппа уже перестала быть ребенком, но еще не превратилась в женщину; она обитала в розовом мире фантазий, расположенном между невинностью и зрелостью. Истинным своим обиталищем девушка считала не Луден, населенный грубиянами, занудами и ханжами, а некий воображаемый рай, весь озаренный светом любви и чувственных переживаний. И в этом рае был свой бог: темноглазый, с подкрученными усами, с белыми, тщательно ухоженными руками. Эти руки распаляли воображение Филиппы, вгоняли ее в краску. А сколько ума, сколько знания было в этом человеке! Сущий архангел — мудрый, прекрасный и добрый. К тому же он говорил, что и она умна, хвалил ее прилежание, а более всего душу будоражили его взгляды. Возможно ли, чтобы и он тоже?.. Нет-нет, сама мысль об этом представлялась кощунственной, греховной. Но как же дать ему знать о своих чувствах?
Девушка попробовала сосредоточиться на латинской фразе.
Тифе senex miles, turpe senilis amor[21].
Филиппу охватило смутное, но необоримое томление. Внезапно она представила неизъяснимые наслаждения, почему-то самым непосредственным образом связанные с этим проникающим в душу взором, с белыми, но мужественными руками. Страница с текстом поплыла перед глазами, Филиппа сбилась и пробормотала: «Грязный старый вояка». Наставник слегка шлепнул ее линейкой по руке и строго сказал, что, будь она не девицей, а мальчиком, он наказал бы ее за подобную ошибку куда более строгим образом, и выразительно помахал линейкой. Гораздо более строгим, добавил он с намеком. Филиппа взглянула на него и быстро отвернулась. Ее щеки залились краской.
Франсуаза, уже успевшая свыкнуться с безмятежным существованием замужней женщины, рассказывала сестре о матримониальных радостях. Филиппа слушала с интересом, но в глубине души была уверена, что с ней все произойдет совсем по-другому. Мечты теснились чередой, обретая все новые и новые формы. Вот она живет со священником в качестве его экономки. Нет, его назначили епископом Пуатевенским, и он велел построить подземный ход между епископским дворцом и ее домом. Или еще лучше: ей откуда-то досталось в наследство сто тысяч ливров, он покинул лоно церкви, и они живут, как муж и жена, проводя время то при королевском дворе, то в деревенском поместье.
Но рано или поздно реальность вступала в свои права, и Филиппе приходилось вспоминать о том, что она — дочь прокурора, а господин кюре, даже если и любит ее (впрочем, в этом не было никакой уверенности), никогда не сможет признаться ей в своем чувстве. Да если и признается — как порядочная девушка, она должна будет заткнуть уши. И все же сколько счастья доставляло ей, сидя за книгой или за вышивкой, воображать невообразимое. А каким счастьем было услышать его шаги, его голос! Восхитительная пытка, небесная мука — сидеть с ним рядом в отцовской библиотеке, переводить Овидия и нарочно делать ошибки, чтобы послушать, как он угрожает ее выпороть. Слушать этот звучный, красивый голос, рассказывающий ей о кардинале Ришелье, о мятежных протестантах, о войне в Германии, о воззрениях иезуитов на Божью благодать, о его собственных видах на будущее. Ах, если бы это продолжалось вечно! Но мечтать об этом было все равно, что мечтать о вечно длящемся летнем закате или о никогда не кончающейся золотой осени — только из-за того, что мадригал так прекрасен, а предвечерний свет окутывает все вокруг сказочным сиянием. В глубине души Филиппа знала, что обманывает себя, но не желала прислушиваться к голосу рассудка, делала вид, что живет в раю, где ход времени остановился и никогда больше не возобновится. Счастливые недели тянулись одна за другой. Разрыв между вымыслом и реальностью перестал существовать. Повседневность и грезы слились воедино. Постепенно воображаемый мир стал казаться ей единственно настоящим. И счастье это было совершенно безгреховным, потому что на самом деле ничего не происходило. Состояние девушки можно было назвать райским, лишенным раскаяния, страха или угрызений совести. Чем безудержнее предавалась она мечтам, тем труднее становилось сохранять их в тайне. И однажды Филиппа не выдержала — заговорила о своей любви на исповеди. Разумеется, очень осторожно, без каких-либо намеков на то, что предметом обожания является сам исповедник — во всяком случае, так ей казалось.