хты, клена-явора, - просачивается в отрадно безлюдную, прогретую полднем улочку... Извившись петлей, коварная амброзия резко захлестывает ее у вас на носу - и так, прямо за нос, втягивает в сумрак лавки. Меня и втянуло.
Пузо. Первое, что я там вижу, - пузо. На фоне этого пуза стоящий перед ним столярный станок кажется детской деревянной лошадкой. Если бы такое пузо принадлежало Ионе, то проглоченным Ионой оказался бы сам кит. Поздоровавшись, я обращаюсь к пузу по-английски:
- Будьте добры, не скажете ли, сколько стоит вон та "французская чашка"? - и киваю в витрину.
Пузо отвечает. У него, как и положено, утробный бас - своими частотами подошедший уже словно бы вплотную к таинственной, беззвучной для человечьего уха области инфразвуков. И все же этот глуховатый ответ является вовсе не результатом чревовещания, что следовало бы ожидать, - нет: колебания звуковых волн образуются гораздо выше пуза - где-то совсем наверху - так что я, задрав голову, роняю сдвинутые к затылку темные очки. Приседаю на корточки, чтобы их разыскать, - они отлетели куда-то в самую гущу ярко-русых стружек... С наслаждением погружаю руки - по самый локоть - в эти кудри - в их нежную, свежую - и вместе с тем древнюю- древней гомеровской - пену.
Как только я это делаю, напротив меня мгновенно оказываются - в меня вонзаются - два угольно-черных буравчика. Эти органы зрения не имеют ничего общего с пузом - словно иллюстрируя поговорку с юга моей необъятной родины: эта мама не от этого мальчика. То есть: глаза - неожиданно умные, напористые, запредельно возбужденные, даже пожароопасные, - как будто бы служат совсем другому телу. Единственным свойством, намекающим на родство того и другого, является этих буравчиков чрезмерность. Применительно к органам зрения чрезмерность проявляет себя зашкаливанием температуры - и, пожалуй, каким-то - опять-таки преувеличенным - жалобным выражением. Ничего в этих органах зрения нет от регламентированных "италийских очей": это именно буравчики, именно сверла, - за счет сравнительно небольшого диаметра ловко наращивающие, по мере надобности, мощь и глубину вхождения в намеченный объект.
Владелец деревянных и телесных раритетов, сидящий передо мной на корточках (учитывая его габариты, следовало бы сказать "надо мной"), - тоже ныряет ручищами в крупнокудрую пену, перемешанную со средне- и мелкокудрой, - и там эти ручищи, словно спрятавшись под одеялом, - с силой сжимают мои пальцы.
С этого момента действие - уже, видимо, изначально нацеленное в тартарары - рвет к чертовой матери занудную узду благопристойности и входит в галоп. Диалог, на протяжении которого владелец пуза и глазок (делая вид, что вовсе не делает этого) волочит меня куда-то в кладовку - притом осуществляет это с целеустремленностью волка, осатаневшего от вынужденного вегетарианства, - а я, с неожиданным для себя ужасом овечки, растерянно вырываюсь, - да, с ужасом прекраснодушной овечки, до которой только сейчас и доходит, что шашлыки растут вовсе не на деревьях, - диалог, который происходит между нами в данном эпизоде, занимает секунд восемь с половиной: откуда вы родом-то, мэм? - оттуда-то, о-ой!! - а зовут-то вас как, мэм? так-то, а-ах!! - а меня Луиджи!..
Честно говоря, вырываюсь я не сильно. Каково?! - вы всего пару часов как в Италии и - с корабля на бал! - уже снимаетесь в нео-неореалистическом кино! Помирая со смеху, я наблюдаю за сценой словно со стороны...
Теперь, если вы когда-нибудь видели в цирке клоуна, жонглирующего пятью табуретками и вдобавок умудряющегося с аппетитом заглатывать смердящие керосином факелы, - вам нетрудно будет представить себе и такой эксцентричный иллюзион: вас целуют - точней, вас грызут - пожирая ваш рот с жадностью обезумевшего от ежедневной капусты волка, - и вам же на голову - в протяжение всего этого небыстрого процесса, - обрушиваются увесистые картонные коробки. Хорошо, хоть картонные! - успевает пронестись в меркнущем сознании овечки (взращенной в заповеди "...только б не было войны").
Впрочем, избирательности здесь нет: на голову загрызаемой, равно как и на голову загрызающего, коробки, следуя западноевропейским принципам равноправия, обрушиваются с одинаковой интенсивностью. Мокрые от пота, мы боремся в тесной, переполненной товаром кладовке - и оттого, что я, в соответствии со своей актерской задачей, все время вырываюсь, отстаивая суверенное право вернуться в мой город, знакомый до слез, - да, вернуться, взять шариковую ручку, написать на руке номер и встать наконец в очередь, а владелец пуза и магазина меня от этой борьбы отвлекает (и это уже вторая причина, по которой я с ним борюсь), - от этой сугубо антагонистической борьбы лавина картонных коробок, каждая из которых размером с обувную, начинает сходить на наши головы сплошным потоком. Что делать? Я понимаю, что вряд ли что-либо в состоянии охладить пыл этого жуира, этого донжуано-бонвиванистого павиана - даже если б материал, пошедший на тару, оказался оловянный, деревянный, стеклянный.
Коробки с треском взрываются на наших головах; из них - в смысле, из коробок, не из голов - вылетают, салютуя нам, великие алфавиты мира: латиница (готикой), кириллица (вязью), иврит. Это не что иное, как вырезанные из дерева начальные буквы разных имен (с приклеенными сзади булавками) - бесхитростная наживка для праздных туристических кретинов...
- Бери свою букву, бери... - хрипло трубит мне в ушную раковину Луиджин носище - авокадного вида, в трагических кратерах пор, набухший кровью отросток.
Рот Луиджи между тем по-прежнему занят вгрызанием в мой. Пузо Луиджи не дает позабыть, что Земля кругла и обширна - а ведь этот факт был известен отнюдь не всегда. Ручищи Луиджи, словно струбцины, сжимают мое тело, "делая дальнейшее сопротивление бесполезным".
- Бери... бери все буквы... какие хочешь буквы... забирай все... все, что видишь... - волнуя кудрявую ноздревую траву, выбрасывает пар, трагический нос - рокочет со стоном пещера рта - рычит табачная глотка...
Лавина коробок наконец иссякает.
- Поедем... в Швейцарию... - в наступившей тишине гудение его высоковольтного голосового устройства звучит даже ласково. - Завтра... вечером... час езды машиной... любой отель... здесь нельзя... - Луиджи задыхается, Луиджи старается как можно быстрей передать мне свои агентурные данные, словно я - радистка Кэт из культового шпионского фильма, и здесь, в этой кладовке, происходит наша первая и последняя резидентская встреча...
Мы стоим по колено в буквах.
Они у меня даже за шиворотом.
Наконец мне все же удается вырваться - и быстро передислоцироваться в центр магазинчика, на относительно освещенное место. Но как-то неловко уйти вот так, сразу. У овечки-шпионки изрядно помяты пиджак, юбка, а шерсть на голове неконспиративно всклочена. Кроме того, довольно-таки мерзопакостно ощущать себя "жертвой" - хотя бы и волюнтаристских лобзаний. Поэтому я, сделав самое беспечное лицо, с фальшивой фривольностью предлагаю:
- А почему бы вам не поцеловать меня здесь, открыто, перед самой витриной? Отличная, думаю я, реклама для сувениров из дерева!
Черные буравчики на миг словно увеличиваются в диаметре. Затем они стремительно сужаются - и пронзают меня - сквозь лживые мои зрачки - аж до самого мозжечка. У-ух!..
И все-таки мне неясна их растерянность. Луиджи пугливо озирается - и обескураженно мотает большой своей головой...
Это самый подходящий момент направиться к выходу.
- В Швейцарию, мэм... - горячо шелестит мне в спину. - Всего час езды на машине... Классные виды, клянусь Создателем...
На протяжении следующих суток меня, в острой форме, без передышки, терзает похоть. Я шатаюсь по громадному, пьяному весенней флорой саду... Если б наконечники стрел, пронзивших Святого Себастьяна, были отравлены ядом либидо, думаю, его терзания были бы еще ужасней. А в меня впились - и продолжают впиваться - тысяча стрел апеннинского солнца, и все они пропитаны ядом дикого либидо. Яд дикого либидо изощренней яда кураре - он вызывает паралич не только дыхательных мышц, но, что ужасно, паралич воли - в сочетании с навязчивыми галлюцинаторными состояниями...
Я шатаюсь и шляюсь по саду, шалея от сияния гор, избытка роз и густой синевы неба - и, изо всех сил пытаясь остаться в здравом рассудке посреди этого парадиза, отдаю себе отчет, что припадок похоти связан вовсе не с Луиджи. Здесь, на этой вилле в Bellagio, просто имеет место сверхсильное наркотическое благорастворение воздухов - эфиры-зефиры райской свободы, отмеренной мне аж на четыре недели, а внутри самого палаццо - праздная, властно вдохновляющая на пышный разврат италийская lusso. Вот, от самого входа - белейшие гранитные ступени - гладкие, лучезарные, словно искусственные зубы кинозвезд; ренессансные фрески плафонов; персидские ковры, сотканные руками, конечно, самых прекрасных из бессчетных жен и наложниц какого-нибудь бека-хана-шаха; бронза и позолота гигантских сложнофигурных подсвечников; солидная массивность красного дерева, подчеркивающая безупречность - и словно бесплотность - мраморных, не знающих мук либидо изваяний... Бассейн в половину футбольного поля - сквозь его сверкающую голубизну алеют кораллы - а их, золотыми нитями, то и дело прошивают стайки золотых рыбок... В моих апартаментах снежно белеют, украшенные золотом прихотливых узоров, платяные, бельевые, обувные шкафы полок в них на порядок больше, чем у меня вещей: кладу зеленый и голубой свитер на одну полку - потом откладываю зеленый на отдельную... а что делать с остальными полками, вешалками, ящичками, тумбочками? Дело, конечно, не в Луиджи, но тут я вспоминаю, что забыла в его лавке свои темные очки. Да, очки! А куда ж я без очков? Тут же сумасшедшее солнце! Ослепнуть же можно!
... - Bon giorno, signora, - протягивает мне очки Луиджи. - Послушайте, что скажу: такие красивые глаза, как у вас, грешно скрывать от людей, клянусь Создателем...
Так. Значит, уже "синьора". Облапывание в кладовке моих иноземных телес он, очевидно, приравнял к процедуре натурализации.