— А такси?
— Так далеко никто не поедет. Хотя нет, сегодня же пятница. Ты еще успеваешь на последний. Но умоляю, не надо. Сегодня канун Самайна, плохая ночь. Жди утра, Иней. А лучше всего — предоставь Краснокрестецк его судьбе. Я боюсь за тебя.
— У меня там остались незавершенные дела. И… я вернусь!
Как только за приятельницей закрылась дверь, я начала собирать вещи. Нижнее белье, зубная щетка и косметичка. Я вернусь!
А потом был автобус, который ехал крайне медленно. И таксисты, которые даже за очень щедрое вознаграждение не хотели отвезти меня в запретный город.
— Даже не думайте, там сейчас страшное творится. И куда власть смотрит… — отнекивались водители.
В Краснокрестецк я попала только на следующий день, вернее, в жуткую ночь Самайна, когда открывается граница между миром живых и мертвых. Наконец найдя того, кто очень любил деньги. Это был молодой парень, черноволосый и голубоглазый. Вечно усталый. Наверное, платит ипотеку и кучу кредитов.
— Могу выйти за километр до ворот, если так боитесь. Но… подождите меня, пожалуйста, я постараюсь недолго там пробыть.
— Обещаю, что буду ждать, — тихо сказал таксист. — Будьте осторожны.
— Если… Если не вернусь через два часа, уезжайте из этого гиблого места.
— Да, вы уж простите, но у меня дети. Если я погибну, что с ними станет?
Уже у ворот, которые были широко распахнуты, творилось что-то невообразимое. Рядом со зданием КПП шесть человек свернулись в клубок ненависти. Они так немилосердно избивали друг друга, что меня чуть не стошнило от ужаса. Рядом сидела девушка в порванной куртке, размазывая кровь по лицу. Ребенок на вид лет трех плакал и звал родителей. Но я не могла помочь никому. Собрав последние силы, прошла через ворота и вошла в Красный Самайн.
Город горел.
Множество раненых. На них обрушилась вся агрессия, когда Зону открыли. Свобода далась нелегко… Свобода всегда достается кровью.
Я шла по Красному Самайну, а в голове стучало:
Где же я тогда была,
Как жила все это время?
Наступили дни мои
На стеклянную траву.
Ворох листьев наотрез
Разлетелся между теми,
Кто уверен, что они
Знают правду обо мне
Сквозь листву,
Что осыпалась тогда
С ослепительной рябины,
И с березы у окна,
И у клена над ручьем.
Ярким пламенем огня,
Языком неугасимым
Шорох листьев не молчит
Над моею головой
Каждым днем.
Где и краски, как не здесь,
Где и сгинуть, как не в осень?!
На начало ноября
Души листьев над землей.
Не коснется их зима,
Вихри листьев вдаль уносят
Всех, метнувшихся в костер,
Всех, вступивших в хоровод,
Оставляя золой.
В вихре пламени листвы,
В огнерыжем лисьем танце,
В вечных странствиях листа,
В буром, рдяном, золотом,
Осеняя по пути
Крыши, башни, колыбели…
Когда буду улетать,
На прощание махну тебе крылом.
Ну и что! Ну и что! У меня еще оставался шанс спасти Френда.
На улицах стояли баррикады. Стреляли. Жители города из последних сил защищались от обезумевших «паломников». Даже небо горело кровью. И совсем неважно, что на улице было двадцать первое декабря, а не ноябрь, как в песне.
Пока я добралась до своего бывшего обиталища, меня дважды попытались ограбить и один раз — изнасиловать. Запах крови — заразен, а Красный Самайн склонен к убийству. Слишком долго копилась ненависть и зависть к Краснокрестецку… Слишком много о нем ходило нехороших слухов. Это был ад, местный Апокалипсис. Даже не верилось, что всего в семи километрах в Верене мирные люди радуются жизни — гуляют, женятся, разводятся, рожают детей и умирают. Сама смерть была там чинной и благообразной… В Зоне она была отвратительна и имела волчий оскал «паломника» и «мародера».
Город горел. Горел и смердел кровью.
Но я шла вперед, не убоявшись зла, как истинное Дитя Самайна.
Я шла вперед, когда в меня стреляли. И даже когда город бомбили жесточайшим запрещенным оружием — фосфорными бомбами. Их запретили к применению еще во времена Первой Мировой войны. Фосфор горит прямо в теле человека, причиняя немыслимые страдания… Шансов выжить после него нет. Но я шла вперед. Даже когда мои волосы опалил огонь. Даже когда смерть тянула ко мне свои сухие старческие руки.
Дверь была открыта, я толкнула ее и беззвучно вошла. Френд лежал на диване, безжизненно свесив руки. Я вздрогнула. Показалось: он уже мертв.
— Ты пришла! Я знал это и ждал, — муж обнял меня.
И долго-долго гладил по волосам.
— Милый, ты хочешь есть? Ты ранен?
— О, нет, не волнуйся. Я давно уже был готов к такому повороту событий, — усмехнулся Илья и махнул рукой на заколоченные окна. — Видишь, забаррикадировался.
Я погладила его по голове:
— Надо выбираться отсюда. Пойдем со мной и будем жить!
— Иней!
— Хороший, ненаглядный, нам надо уходить, пойми. У меня в деревне дом, там дышать можно! Дышать!
— Иннушка, мой дом здесь. Я погибну вне ЗАТО!
— Так ЗАТО уже не существует! Ворота открыли. На улицах бесчинствуют преступники… Идет стрельба и бомбежка. Террористы бросают бутылки с зажигательными смесями… Город погиб… Этот удивительный город…
— ЗАТО существует, пока ты в него веришь. Как и колючая проволока, как и Татура… Главное — верить.
— Но здесь опасно!
— Ах, Иней, твой целебный деревенский воздух убьет меня скорее.
— Ты нужен мне! — использовала я последний аргумент.
— Прощай, Иннушка. Выбирайся сама. Не все так страшно, как тебе кажется. В большинстве районов спокойно. Наверное, ты стягиваешь на себя всю ненависть. Уходи, но возьми пистолет. Ты неплохо стреляешь. Живи, родная!
Смутно почувствовав, что это неправильно, я отказалась от пистолета.
— Прошу, помолись за мою беспокойную душу в церкви, — прошептал Илья, едва шевеля бледными губами. — Но не в светлой зоне Верены. Тошнит меня от ваших чистеньких серебряных куполов. Другую найди, там, где служил молбены мой пращур.
— Обещаю. Прощай, Френд. Буду… скучать, — я прижала его голову к груди, точно зная, что уже мы не увидимся.
Потому что я, скорее всего, не смогу выйти из города.
Меня пристрелят случайной пулей. Или изобьют до смерти. Или в меня попадет огненнная бутылка. А может, заденет фосфором. Шансов нет. А может, я сама не хочу уходить? Хотя, наверное, я сама не хочу уходить.
Красный Самайн. Черный Самайн. Серебряный Самайн. И я позвонила Кеше:
— Что случилось в день моего рождения? Почему меня назвали Инеем? Отвечай! Я, скорее всего, не выкарабкаюсь.
— В Красный Самайн ты умерла, — хрипло ответила мать.
А я вдруг поняла, что на самом деле они любили меня до безумия. Больше всего на свете. И все эти годы боялись свого чувства.
— У меня были очень сложные роды, — продолжала Кеша. — Вся истекла кровью. Врачи боролись за наши жизни, но…Ты все равно перестала дышать. Говорили, что вся синяя была. Гоша почернел от горя и ужаса. Он искал по всему городу маленький гроб. И нашел, даже во времена страшного дефицита. Мы винили себя во всем. Что зачали тебя в… Впрочем, это неважно. Ты умерла! Ты не должна была жить. А потом, потом выдохнула и задышала часто-часто. Это было на рассвете, когда Самайн уже закончился. Мне уже потом рассказали. Я-то металась от боли, не спасали даже наркотики. Где-то только на третий день увидела тебя. Не скажу, что испытала. Но точно не радость. Скорее отвращение, смешанное с удивлением. Выписали нас только через две недели. Помню, как долго сидели мы втроем у ненужного, к счастью, гробика…
И тогда-то я и Гоша испытали это неповторимое чувство обожания. Ты уже тогда поражала своей красотой… И мы поклялись, что больше никогда не переживем того ужаса… И не заведем детей. И станем другими людьми. Уравновешенными и сильными. Много клятв тогда было дано. Уж прости, Иней, своих ужасных родителей… Каждую минуту мы с Гошей корим себя за твое детство.
— Мама, я люблю тебя. И… я выберусь.
Легче сказать, чем сделать. Френд был прав. Не так все страшно было в Краснокрестецке, это я притягивала к себе опасность.
Мелкими перебежками я пробиралась к воротам контрольно-пропускного пункта, с ужасом сознавая, что не успеваю. Прошло больше двух часов. Таксист меня не дождался. В другое время я бы пошла пешком до Верены, но сейчас это было слишком опасно.
Я почти ослепла от слез, потерявшись в пространстве. Хоть бы набрести на дыру в заборе… Как же страшно…
Я прижалась к стене пятиэтажного дома с выбитыми стеклами и зажала уши руками, не в силах выдержать грохота. Рядом оказались трое парней, не старше двадцати лет. Их зрачки были расширенными, руки дрожали. Да это же веренцы! Обезумевшие веренцы.
И сейчас они меня убьют. Я ведь жертвенная корова.
Но нет. Может, дело в моей внешности и распустившихся волосах. А может, молодчики просто были разгорячены кровью и болью.
Один грубо прижал меня к стене. Другой прижал нож к горлу. А третий… Даже не помню, потому что в тот момент я услышала властный голос:
— Руки убрали, щенки.
В трех шагах стоял Шадов, одетый в куртку-косуху и кожаные штаны. В руках он держал пистолет. Не помню, как высвободилась из кольца рук, не помню, как Вайшнавский довез меня на мотоцикле до автобуса. Он отдал мне свой шлем, а сам гнал под пулями.
Потому что смерть, ходившая за мной по пятам, обратила взор и на него.
Но, видимо, я еще не выполнила своего предназначения. И зачем-то была нужна поутри.
Мы добрались до ворот контрольно-пропускного пункта.
Слава и хвала Вайшнавскому. Он сдержал обещание. Спас меня и всех людей, которых я указала в списках.
У входа в автобус я уткнулась в грудь Шадову и зарыдала еще сильнее. Мотоциклист прижимал меня к себе так крепко, что я едва дышала.
Подошедшая Екатерина гладила мои дрожащие плечи и шептала, что все уже закончилось.