Лукия — страница 17 из 37

С грустными мыслями приехал в Водное Лука Тихонович. Лукия — дочь каторжницы. Как сказать об этом Олифёру Семеновичу, старухе Федоре? Да и Лукии ни к чему это знать...

В тот же вечер Лука Тихонович рассказал старикам о Лукии. Он побаивался, что в сердце старушки Федоры подсознательно закрадется предубеждение против девочки-приемыша. Опасался, что какую-то долю вины матери перенесут на дочь. Словно тяжкий груз свалился с его плеч, когда дед Олифёр сказал:

— Пускай бог ее простит. Должно быть, не по своей вине загубила душу человеческую. А Лукийке нашей говорить об этом не надо...

Слова «нашей Лукийке» приятно поразили Луку Тихоновича. В этой семье Лукия уже была «наша», своя, родная.

— Говорить никому не надо, —добавил через минуту Олифёр Семенович. — Пускай себе светит девочка, как огонек. Чтобы никакая сажа не осела у нее на сердце, чтобы никакие черные мысли ее не тревожили...

Но не прошло и двух дней, как Олифёр Семенович заметил, что у жены все из рук валится. Ложку возьмет — ложка падает, кочергу схватит— кочерга глухо стучит о желтый глинобитный пол.

— Э-э-э, Федора, — сказал дед Олифёр, — а что бы было, если бы ты живую щуку за хвост взяла? Удержала бы?

— Может, удержала бы, Олифёр.

— Куда там, Федора, ты сегодня ложку не удержишь. Все у тебя из рук ускользает, как вьюн.

— Кто-то спешит к нам, Олифёр.

Однако Олифёр Семенович был убежден: тут что-то другой- Что-то случилось. Федора никак не умеет скрывать свою досаду и волнения. Ее зеленый повойник с двумя маленькими рожками сбился на бок, из-под него выбился клок седых волос. Ее черный фартук мелькает то у печи, то возле посудного шкафчика, то, глядишь, уже во дворе около кучи сухого камыша.

В конце концов старушка Федора призналась своему мужу. Не удержалась она и разволновала Лукию, рассказав все о матери.

Олифёр Семенович потупил глаза. Исчезла в них живость, исчезли насмешливые огоньки.

— Нехорошо ты поступила, Федора, — тихо сказал он, — Растревожила сироту...

Старушка Федора быстро захлопала ресницами, всхлипнула. Но в это время раскрасневшаяся с мороза вошла Лукия. Поставила у дверей лопату (очищала навес от снега), запрыгала на одной ноге, обогревая дыханием замерзшие пальцы.

— Ну и мороз, мамочка! — весело сказала. — Каково сейчас в поле дядюшке Луке Тихоновичу. Ух, какой морозище!..

Дед Олифёр со старушкой Федорой переглянулись. Старушка вся просияла. Лукия была весела, как будто ее не волновало воспоминание о матери.

Собственно говоря, это было не совсем так. Лукию поразил рассказ старушки Федоры. Девочка до сих пор не знала, что ее мать сослали в Сибирь; потихоньку, чтобы никто не видел, даже поплакала под навесом.

Но в воображении остался былой родной образ матери, которая убаюкивала Лукию на коленях и пела ей песни.

Девочка нашла новую семью. Она так и звала старушку Федору — мама. Только Олифёра Семеновича не отваживалась звать отцом, величала дедом. Жизнь Лукии приобретала новое, значительное содержание. Она впервые ощутила счастье свободы. В этой семье она не была рабыней. Девочка с радостью помогала старушке Федоре по хозяйству. Она обедала вместе со всеми за одним столом, часто замечала, что и старики и Лаврин подсовывают ей наиболее вкусные куски.

Хозяйство было маленькое, крохотное — три курицы, петух, поросенок и кошка. Лукия носила корм поросенку, а долгими зимними вечерами училась прясть, вышивать. Старушка Федора удивлялась ее успехам. Вскоре девочка уже умела вышивать мережкой, обыкновенным и болгарским крестом и даже гладью.

У старушки Федоры была своя сокровенная мечта — приобрести корову. Что бы ни делала, куда бы ни шла она, кажется, об этом только и думала.

Она поверила свою тайну Лукии. Порой, кряхтя, подымала тяжелую крышку сундука, вытаскивала из потайного уголка расшитый платочек с деньгами. За всю свою жизнь старушка Федора успела собрать на покупку коровы двенадцать рублей. Эти деньги складывались копейка к копейке.

Лаврин знал об этой мечте матери. Знал и про деньги. Но он лишь задумчиво пощипывал верхнюю губу с молодыми усами и говаривал:

— Чем же кормить ее будем, мама? Корове сено нужно, ботва необходима. Эх, землицы бы, мама, хоть самую малость. Хотя бы еще с полдесятины. Вот тогда я бы...

Дед. Олифёр, кажется, рассуждал так же. Сперва бы землицы, а потом уже о корове мечтать можно. Старушка Федора была одинока в своих мечтах. Внутренне она чувствовала всю правоту мужа и сына. Но как отказаться от того, что так любовно лелеешь долгие годы?

Оставаясь с глазу на глаз с Лукией, старушка Федора развязывала платочек, просила девочку помочь ей сосчитать деньги. Но то была лишь невинная хитрость. Это был повод поверять Лукии свою мечту.

— Опять же молочко свое, да сметанка, маслице, —приговаривала старушка Федора. — А что уж молозиво хорошо после отела — и не говори.

Но, чтобы купить корову, недоставало еще добрых сорока рублей, а то и больше. Такие деньги были недосягаемы. Старушка Федора вздыхала, завязывала платочек, задумчивая присаживалась на скамеечку около сундука. В голове складывались всевозможные планы, как еще наскрести денег. Можно, например, продать пеструю курицу, а то и ту, что с хохолком... Можно меньше покупать керосина — это позволит сэкономить в неделю копейки две, в месяц восемь... Весною посадит курицу на яйца, цыплята подрастут, можно будет продать... Глядишь, какой-нибудь рубль или два набежат за год. А прокормить корову можно будет. В особенности летом, когда всюду, даже на улице под изгородью, замечательная трава.

Старушка Федора мечтала страстно и наивно, как ребенок.

Колесо прялки тихо гудело, весело подмаргивал каганец. Лукия пряла и улыбалась: совсем-совсем по-новому, хорошо складывалась ее жизнь.


Глава двадцать пятаяОТЕЦ СИДОР


Кончался великий пост, а с ним зима. Пробуждались животворные силы земли. Особенно буйно покрыл долины и берега озер зеленый спорыш. Вода после весеннего паводка еще не совсем сошла, кое-где огороды еще были затоплены. Рыба словно ошалев после зимней духоты подо льдом, бешено хватала наживку. С утра до вечера по улице спешила детвора с удочками, с нанизанными на куканы верховодками.

На крыше поповского голубятника грелись на весеннем солнце породистые турманы и дутыши вместе со своими родичами — сизяками. В эти дни отец Сидор, страстный любитель голубей, не обращал никакого внимания на своих любимцев. Ему некогда было, он правил службу за службой. Перед пасхой люди говели, отец Сидор исповедовал, отпускал грехи, прислушиваясь, с каким сладким звоном ударялись о днище железной тарелки медные и серебряные монеты. За время великого поста он собирал больше денег, чем за весь год. Случались и неприятности. Иногда поп находил между монетами пуговички: кое-кто старался получить отпущение грехов даром, бросая попу в тарелку вместо пятака или гривенника обычную пуговку. Отец Сидор озирался по сторонам, не подслушивают ли его, и ругался не хуже Каленика — первейшего пьяницы на селе.

Много было таких, которые бросали попу копейку или две. Отец Сидор держал совет с попадьей. Лукавы, хитры прихожане, но он должен быть хитрее их. Надо придумать что-нибудь такое, что заставило бы людей платить за исповедь полным рублем.

— Понимаешь, Надя, — он быстро ходил по комнате, — как это можно обманывать своего отца духовного? Бросать мне в тарелку пуговку или копейку? Я пастырь, Надя. Я отвечаю за грехи своих прихожан...

Статный и чернявый, еще молодой, но с черной цыганской бородой, с белым лицом и пухлыми руками, придерживая полы рясы, он шагал из угла в угол, возмущаясь скупостью и лукавством людей.

Попадья засмеялась и перебила его длинную тираду:

— Брось, Сидорик, браниться. Ей-богу. При чем тут грехи? Нашелся верующий! Пускай грешат, но на исповедь извольте класть двадцать копеек. А кто на хочет больше дать — пожалуйста, за это наказывать не будем.

— Что же ты по этому поводу думаешь? — быстро повернулся на каблуках отец Сидор, обрадованный тем, что так быстро нашел общий язык с женой. — Что же ты предлагаешь, Надя? В самом деле — копейку кладут. Точно я попрошайка какой-нибудь. Обидно ведь! Хорошо тебе говорить — двадцать копеек. Нет, ты найди средство, как эти двадцать...

Отец Сидор не договорил. Его лицо вдруг засияло странным, небесным светом, словно на него снизошел святой дух. Он шлепнул себя ладонью по лбу, поднял полы рясы выше колен, точно собирался отплясать гопака.

— Есть! —крикнул он восторженно. — Есть! Нашел! Ты понимаешь — все необычайно просто. Надо потребовать, чтобы каждый покупал у старосты свечку за двадцать копеек...

— Детям дешевле! — внесла поправку попадья.

— Не перебивай. Дети за гривенник... Вместо денег мне кладут на тарелку эти свечки. Я их, целехонькие, возвращаю старосте и... получаю у него деньги. Староста может продавать свечки во второй раз, в третий раз... Вот и все.

Придумано было действительно хитро, и отец Сидор на радостях пустился на одной ноге выделывать выкрутасы. Ряса его развевалась по комнате, как крылья. Он чувствовал себя, как министр или полководец, который выиграл крупное сражение. Это и вправду была победа над лукавыми прихожанами.

В приливе бурной радости отец Сидор сбросил с себя рясу, швырнул ее на стул и присел к фисгармонии. Поднял крышку, нажал на клавиши. Он играл какой-то воинственный марш. Он упивался бравурными звуками.

— Шалишь! — выкрикивал он в такт музыке. — Шалишь, брат!

Это, видимо, было адресовано скупым прихожанам. Попадья заткнула уши, завизжала:

— Сидор, ты с ума спятил? Фисгармонию поломаешь!..


Глава двадцать шестаяБОГАТЫЙ УРОЖАЙ


Старушка Федора сокрушалась:

— Ой, горюшко мое, кончается мука. А о пшеничной, — что уж говорить, святой пасхи не из чего спечь... Ой, что же будет — ржаная пасха!

Лукия сказала:

— Мама, отдайте меня кому-нибудь внаймы. Может, Носюре?