Лукия — страница 18 из 37

Носюра был самым богатым мироедом Водного, держал батраков, откармливал и поставлял в город свиней, волов. Но свиньям жилось у него лучше, чем батракам.

Старушка Федора растрогалась, приласкала девочку:

— Погуляй еще. Твоя жизнь и без того была сиротская, нелегкая. Еще натерпишься. Да и трудно мне без тебя будет, дочурка. Порою сил не хватает поросенку корм отнести, — поясницу ломит. Как-нибудь обойдется...

Но куличи все же спекли белые — Лаврин принес откуда-то два пуда крупчатки. Как ни допытывались старики, не сказал, где взял. Было ясно, что где-то занял. Может, у Носюры, а может, у священника. В трудную минуту у отца Сидора легче было раздобыть, он охотно давал взаймы даже деньги. Правда, возвращать приходилось втрое больше, так как батюшка ссужал под большие проценты.

Должно быть, весь год не было столько обрядов, сколько их накапливалось в последнюю неделю поста перед пасхой. В вербное воскресенье старушка Федора, дед Олифёр и Лукия ходили к заутрене. В церкви каждый держал вербную ветку с набухшими почками. На паперти мальчишки лупцевали друг друга вербными прутками, приговаривая:

— Не я бью, верба бьет, через неделю — пасха!..

Старушка Федора принесла из церкви вербную ветку, заткнула ее за икону. Но перед этим проглотила набухшую почку, дала по почке проглотить деду Олифёру и Лукии.

— Боже мой, боже, — сказала старуха, — святая вербочка. Дай, господи, до будущего года дожить. Вот, Лукия, ты почку проглотила — так и знай — весь год лихородка тебя не заденет. Бросишь святую вербочку против ветра — бури не будет, кинешь в пожар — огонь уймется...

В чистый четверг, по прочтении двенадцати евангелий, из церкви поплыли звездочками десятки огоньков. Люди несли домой зажженные свечки, прикрывая их от ветра ладонями, картузами, бумагой. Огоньки мерцали в ночном мраке, плыли улицами, останавливались у хат.

Принесла домой «святой» огонек и старушка Федора. Она забралась на скамеечку, подняла вверх свечку, копотью начертила над дверью черный крест. Набожно перекрестилась и сказала:

— Спаси, господи, от нечистой силы. Не переступит она, поганая, теперь порог...

Лаврин, находившийся в это время дома, подморгнул Лукии, легкая лукавая усмешка едва тронула его губы:

— А я думаю, что Кондрат Носюра еще хуже нечистого...

— Грех так говорить, сынок, — покачала головой старушка Федора, — Он же человек, а не рогатый, прости господи.

— Он, мама, и без рогов крепко бодает нашего брата... Не так ли, Лукия?

Лаврин посмотрел на нее большими серыми глазами. Посмотрел, как показалось Лукии, точь-в-точь, как и тогда... на графском дворе...

— Ну, а послезавтра вдвоем с тобой пойдем к службе, — снова улыбнулся он девочке.

Лукию волновала эта всенощная служба накануне пасхи. Блеск свечей, зеленая весенняя риза священника, хор певчих, звон колоколов над ночным селом — все это наполняло сердце Лукии трепетом, благочестивой радостью. Процессия во главе с отцом Сидором вышла из церкви. В церкви не осталось ни души. Закрылись тяжелые железные двери, звякнули засовы, заскрипел ключ в огромном замке. Хоругви заколыхались над толпой.

Вокруг церкви расположились жители села с куличами. На земле, на разостланных платочках, стояли куличи с зажженными свечками, лежали крашеные яйца, колбаса, сало. От Носюры принесли святить целого поросенка с торчавшим во рту пучком зелени, с десяток куличей, пасху и целую кучу яиц — красных, синих, желтых...

Но так было лишь у Носюры. У большинства же на платочках лежало по небольшому куличу, несколько яичек, кусок мяса. Своего поросенка старушка Федора еще пожалела колоть, пускай подрастает. Но у соседа она купила колбасы, сала и теперь была горда тем, что у нее на платочке, как у людей, — и кулич белый и мясное.

Процессия во главе с отцом Сидором вышла из церкви.

Зазвонили колокола. Густым басом загудел большой колокол, меньшие подхватили этот голос, захлебываясь в перезвоне.

Быстро склонившись к уху Лукии, Лаврин сказал:

— Урожай! Богатый урожай!

Девочка не поняла — какой урожай, где?

Лаврин снова наклонился, разъяснил:

— Конечно же у нашего отца Сидора. Посмотри на него, чернобородого, — как только не лопнет! Поповская жатва — в пост.

Лукия смутилась, притихла. Куда делась ее набожная радость... До того неожиданными были эти слова. Девочка почувствовала в них жестокую правду. Почему-то вспомнилось, как Лаврин рассказывал когда-то, что у священника тридцать десятин руги [3].

На паперти около церкви люди христосовались.

Столяр Каленик уже успел «разговеться», от него за версту разило водкой. Он подходил к девушкам, орал пьяным голосом «Христос воскрес!» и лез целоваться.

Лукия с Лаврином сели на скамью возле церкви. С. озер потянуло вечерним влажным воздухом, где-то далеко кричала ночная птица — выпь: бу-у-бу-у. На востоке уже погасли звезды. В церкви кончилась служба, оттуда слышны были приглушенные напевы. Лаврин взял Лукию за руку. Пальцы у нее были холодные. Лаврин, шутя, дунул на них, вдруг спросил незнакомым голосом:

— А когда же, Лукия, мы похристосуемся?

У Лукии почему-то быстро застучало сердце, кровь ударила в лицо. Она молчала. Молчал и Лаврин. Затем он погладил руку девушки, быстро встал:

— Надо идти, Лукия. Гляди, люди уже выходят из церкви...


Глава двадцать седьмаяПЕСНЯ


Пасху село Водное отпраздновало буйно. У многих хоть и не было чего есть, зато было что пить. Водка лилась рекой. Беднота рада была хотя бы на день или два забыть свою горемычную жизнь, утопить ее в водке, забыться в пьяном угаре.

В первый день пасхи в селе произошло большое побоище. Двое были тяжело ранены, а одного вынесли из свалки мертвым. Каленик едва не поджег свой дом. С перепою ему почудилось, что наступил день Ивана Купалы, когда положено прыгать через огонь. Он разжег посреди дома костер. Хорошо, что соседи заметили.

Лаврин то и дело выходил за ворота, наблюдал пьяную толпу, прислушивался к диким, нечеловеческим выкрикам да песням и сжимал кулаки:

— Разгулялись ни с того, ни с сего! Права свои пропивают!

Дед Олифёр иронически заметил:

— Права, говоришь, сын? А как же! Большие у мужика права — есть что пропивать!..

Он залился смехом, а Лаврин молча глядел на отца серыми грустными глазами.

Пьяные песни неслись над селом. Бондарь Парамон с пьяных глаз пошел на озеро купаться и утонул. У вдовы бараночницы Лепестины парни сняли с петель ворота. Пьяный Давид Чобиток схватил топор и вырубил возле своего дома вишневый сад.

Пасха миновала, наступило тяжелое похмелье. Снова за работу, снова думы о куске хлеба для семьи, снова одолжаться у Кондрата Носюры или у отца Сидора.

Пришла настоящая весна, загудели пчелы, пора было пахать под яровые, сеять, а тут ни плуга, ни коняги, ни семян. Опять без Носюры не обойдешься. Носюра, кому захочет — даст, а кому и нет. За все ему нужно отрабатывать в самую что ни на есть горячую пору — во время жатвы, когда на своей крохотной нивке будет зерно осыпаться.

Многие ходили на поклон к графу Скаржинскому, но граф мало обращал внимания на поклоны и просьбы мужиков.

У Лаврина был плуг. Он спарился с Давидом Чобитком, у которого была сухопарая кобылка, и вспахал свой клочок поля. Чобиток шел за плугом, и но его рябому, изрытому оспой лицу обильно катились слезы — ему все еще невыразимо жалко было вырубленного вишневого садочка.

В прошлые годы Лаврин арендовал у Скаржинского десятину земли. Но теперь отказался от этого, так как сколько, бывало, ни уродит, почти все приходилось отдавать графу за аренду. Себе если оставалось пудов пять-шесть — и то хорошо. Лучше уж податься на заработки или пойти в наймы к Носюре.

Дед Олифёр ежедневно приносил с озера карасей и щук, продавая их в селе за бесценок, — до волостного села, где ежедневно бывал базар, далеко, верст тридцать. А все же рыбная ловля деда поддерживала всю семью. Хотя ели гречневый и ржаной хлеб с остюками, однако голодные не сидели. Старушка Федора говаривала:

— Хоть не густо, да в брюхе не пусто.

Кончался апрель, цвели вишневые сады. Люди отсеялись, на полях зазеленела шелковая озимь, прилетели аисты, начали строить на риге Носюры гнездо.

Люди дивились, говорили:

- Богатому -- счастье! У богатого рига самая высокая, у него и аисты.

В первый год своей жизни в семье Олифёра Строкатого Лукию часто тревожило то обстоятельство, что она недалеко убежала от старой графини. Имение Скаржинского было расположено в двадцати пяти верстах от села Водного. Девочка, должно быть, убежала бы дальше, но, видимо, много кружила по лесу, хоть ей казалось, что идет напрямик, никуда не сворачивая. Однако со временем Лукия успокоилась, хотя черная обезьяна часто ей снилась и она просыпалась в холодном поту.

Лука Тихонович приезжал на охоту в Водное несколько раз. В каждый свой приезд он настаивал на том, чтобы подать в суд на графиню за издевательства над девочкой. Но Лукия так умоляла не затевать дела, что Лука Тихонович сдался. Да и сам он не очень-то верил в то, что суд приговорит графиню к какому-нибудь наказанию. Лукия же боялась, что суд обернется против нее самой. Ведь она разбила драгоценную голубую вазу. Что, если ее за это приговорят к тюремному заключению? Нет, уж лучше сидеть тихо, забыть про черную обезьяну, про все издевательства.

Как-то вечером Лукия вышла в сад. Села на скамейку, тихонько затянула песню. Это была ее любимая песня, которой она когда-то научилась от Рузи:

Терен, терен бiля хати,

В нього цвiт бiленький.

А хто любить очi карi

А я — голубенькi...

Луна мягко светила сквозь вишневые ветви. Лукия закинула руки за голову, закрыла глаза и, забыв про все на свете, запела во весь голос:

А я люблю голубiї,

Я на них дивлюся.

Брешiть, брешiть ворiженьки, —

Я вас не боюся!