На семнадцатилетие я, хоть и с опозданием, получил из дома посылку: шерстяные носки и раскрошившийся пирог. А к ним прилагались исписанные каллиграфическим отцовским почерком две страницы, полные заботливых наставлений, совершенно далеких от моей реальной жизни. Позднее шли только письма, а после Рождества прекратились и они.
Сообщения с «доски объявлений» уверяли нас, что наступление в Арденнах развивается успешно и в ходе военных действий ожидается перелом, однако вскоре из сводок стало известно о вторжении русских в Восточную Пруссию. Рассказы об изнасилованиях и убийствах немецких женщин под Гумбиненом занимали мое воображение во время теоретических занятий.
Днем в морозном зимнем небе появлялись эскадры вражеских бомбардировщиков. Они беспрепятственно совершали свои полеты, за ними тянулся конверсионный след. Куда они летели? Собственно, выглядело это красиво. Только куда подевались наши истребители?
А еще ходили слухи о ракетах V-1 и V-2, о том, что вот-вот будет пущено в ход «чудо-оружие». В конце февраля, когда уже разлетелась молва о спаленном Дрездене, полнолунной ночью, звенящей от мороза, нас привели к присяге. Хор исполнил обязательную по такому случаю песню войск СС: «Пускай кругом измена, мы верность сохраним…»
Вскоре я стал очевидцем событий, приобретших характер организованного хаоса и ознаменовавших собой — сперва медленно, потом с нарастающей быстротой и, наконец, лавинообразно — крушение великого Германского рейха.
Но видел ли я, что дело идет к финалу?
Представлял ли себе, что происходит с нами, со мной?
Существовала ли вообще среди каждодневных забот о том, чтобы добыть порцию супа и солдатскую пайку хлеба, какая-то возможность оценить реальное положение вещей?
Осознавал ли семнадцатилетний парень начало того конца, который позднее назовут «крахом», всю его грандиозность и глубину?
Когда моя первая попытка разобраться в путанице, царившей в голове молодого солдата под не по размеру большой каской, которая постоянно сползала ему на глаза, и запечатлеть результаты на бумаге, что обернулось в начале шестидесятых годов романом «Собачьи годы», то дневниковые записи рядового мотопехоты Харри Либенау, для которого война превратилась в непрерывное отступление, переплелись и смешались с его страстными письмами к кузине Тулле, оказавшейся, по слухам, на пассажирском лайнере «Вильгельм Густлофф», который перевозил беженцев и затонул в ледяных водах Балтийского моря.
Я тоже вел нечто вроде дневника, делая заметки в тетради, пропавшей вместе с другим походным имуществом и зимней шинелью где-то под Вайсвассером или Котбусом. Списывая эту пропажу, я испытываю сейчас такое чувство, будто вновь потерял самого себя.
Что же строчил я на линованной бумаге во время кратких привалов или сравнительно длительных передышек?
Какие мысли уносили меня от того, что происходило вокруг, растекаясь порой томительной скукой, когда мы ждали вечно отстающую полевую кухню или очередных приказов, гнавших нас то в одну, то в другую сторону?
Заносило ли в мою тетрадь предвестье весны рифмованные строки?
Нравились ли мне мои эсхатологические настроения?
Нет, не удается воспроизвести ни одной из моих бредовых мыслей, ни строчки из мартовских виршей, ни малейших сомнений, которые мне надлежало бы иметь на ту пору и поверять их моему утерянному дневнику; но тогда возникает вопрос: что же, собственно, делал призывник, прошедший военную подготовку?
Сидел в танке, став если не наводчиком, то хотя бы заряжающим?
Довелось ли ему стрелять по движущейся цели, как учили на мишенях?
Где, когда и к какой части я был прикомандирован?
Пока что мне не удается добиться какой-либо определенности насчет солдата скорее призрачной, нежели реальной дивизии «Иорг фон Фрундсберг». Из учебного лагеря среди богемских лесов отдельные группы направлялись в удаленные места формирования маршевых рот. Одна группа двинулась к Вене, другая должна была принять участие в боях за Штеттин. Нас же товарный эшелон увез ночью через Теген-Боденбах на Дрезден, оттуда дальше на восток, где в Нижней Силезии вроде бы проходила линия фронта.
От Дрездена запомнилась лишь гарь пожарищ и картины, увиденные через щель отодвинутой двери товарного вагона: между рельсами на фоне опаленных фасадов грудилось что-то, покрытое сажей. Кому-то почудились обугленные трупы. Другим померещилось не знаю что. Мы спорили, чтобы заглушить ужас; ведь и сегодня то, что произошло в Дрездене, погребено под словесами.
Похоже, мы прибыли в реальность, чтобы сразу вновь покинуть ее или заменить на нечто, желающее быть иной реальностью. После того как наш вагон при сортировке несколько раз отцепляли и направляли в противоположные стороны, наша группа добралась наконец до своей маршевой роты, которая еще не была полностью укомплектована и расквартировалась в освобожденной для этой цели школе. Солдаты кухонной команды пилили на улице вынесенные из здания парты — заготавливали дрова. На школьном дворе разместились бараки, построенные, чтобы преждевременно не закончилась моя барачная жизнь, начавшаяся со службы во вспомогательных частях противовоздушной обороны.
Здесь мы ждали обещанного тяжелого вооружения, танков «тигр». Ожидание затягивалось, но было довольно сносным, благодаря бесперебойному продовольственному снабжению и нестрогому несению службы. Находилось даже время для кинофильмов. Кажется, я снова видел фильм «Мы делаем музыку» с Ильзой Вернер и ее неунывающим художественным свистом. Этот фильм еще в школьные годы заменял мне запрещенный джаз. И может, именно здесь я увидел пропагандистский фильм «Кольберг»?
Но как долго наша составленная с бору по сосенке команда, куда были прикомандированы и пехотинцы из армейских частей, и наземный персонал утраченных аэродромов, ждала здесь не столько обещанных танков, сколько посылаемой нам вдогонку полевой почты, которая все чаще отсутствовала?
Это время похоже на не поддающийся датировке кинофильм, склеенный из различных эпизодов, которые прокручиваются то замедленно, то в ускоренном темпе, пленка движется назад, потом снова вперед, лента постоянно рвется, превращается в совсем другой кинофильм, с новыми персонажами и иными, случайными событиями.
Во всяком случае, перед глазами отчетливо рисуется один унтер-офицер, обычный фронтовик, обедающий вместе с нами за длинным столом. Внезапно ему срочно понадобилось в сортир; тогда, отодвинув еще полную тарелку, он приставил к ней часового, для чего заученным движением двух пальцев вынул из правой глазницы круглую синюю стекляшку, положил ее на кусок мяса величиной с ладонь, выдававшийся каждому из нас к вареной картошке и капусте с коричневой подливой. Затем последовал приказ часовому: «Бди!» После этого все сидящие за столом не могли оторвать глаз от охраняемой тарелки, пока предусмотрительный засранец не вернулся из сортира.
За что еще цепляется память: натюрморт из вещей, не желавших становиться искусством и служивших лишь практическим надобностям. Кстати, многие из наших солдат еще долечивали ранения, их направили в маршевую роту прямо из госпиталя; под конец годным к строевой службе признавали любого.
Однажды под маскировочными сетями появились хоть и не «королевские тигры», но все-таки три или четыре «пантеры» — самоходные орудия без вращающейся башни, для обслуживания которых наша сборная команда была подготовлена явно недостаточно. Тем не менее нас вытащили из бараков, посадили на броню в качестве сопровождения, с обычными карабинами, некоторым дали штурмовые винтовки.
Фронт вроде бы проходил вблизи Сагана, силезского городка, который удалось отбить, но бои за него продолжались. Говорили, будто оттуда пойдет наступление на Бреслау, чтобы прорвать блокаду города, превращенного в крепость. Но дошли мы только до Вайсвассера, где исчезла всякая организация, а заодно там пропало мое походное имущество вместе с дневником и зимней шинелью.
Тут фильм обрывается. Сколько бы я ни пытался склеить обрывки и запустить ленту снова, получается невнятный калейдоскоп. Мне удалось избавиться от замызганных портянок, заменив их шерстяными носками, добытыми на брошенном вещевом складе; там же штабелями лежали нижние фуфайки и плащ-палатки. На каком-то привале в пойме реки я трогаю вербные сережки.
Куковала ли ранняя кукушка? Вел ли я счет отмеренным годам?
А потом я вижу первых мертвецов. Молодых и старых, в армейской форме. Они висят на еще голых придорожных деревьях или на липах, растущих на рыночных площадях. Картонка на груди гласит, что повешенный — «трус, подрывающий боеспособность вооруженных сил». Мой ровесник, да еще с пробором слева, как у меня, висит рядом с офицером неопределенного звания, которого военно-полевой суд разжаловал перед казнью. Шпалеры из мертвецов, нас проносят мимо оглушительно скрежещущие гусеницы танков. Никаких мыслей, запечатлелись только картины.
В стороне вижу на пахоте крестьян, тянущих борозду за бороздой, словно ничего вокруг их не касается. Один из них впряг корову. За плугом — воронье.
И снова вижу забившие дороги толпы беженцев: конские повозки, между ними старухи и подростки тащат за собой или толкают перегруженные ручные тележки. На чемоданах и узлах сидят дети, пытающиеся спасти своих кукол. Старик тащит тележку с двумя ягнятами, которые надеются уцелеть на войне. Собиратель живых картин видит больше, чем может вместить в себя.
Во время одной из передышек, когда мы опять двигались от фронта, я приударил за девчонкой, которую звали — тут я совершенно уверен — Сюзанной; она бежала с бабушкой из Бреслау. Девчонка гладит меня по голове, мне разрешено держать ее за руку, не больше. Все это волнительно; дело происходит в уцелевшем хлеву разрушенного крестьянского хозяйства. На нас поглядывает теленок. Ах, если бы у этой истории была изюминка, ради которой стоило бы пожертвовать скучной правдой.
Но в дневник я сумел бы записать лишь то, что «Сюзанна носит бусы вишневого цвета…». А может, такие бусы носила совсем другая девушка, не русоволосая, а чернявенькая, с длинными косами, имени которой я не хочу называть?