Лукуми — страница 24 из 32

О, эти костры, радостный огонь пионерского лагеря, любовь, зарождавшаяся в трепещущем свете пламени! Мне непросто было разглядеть во мраке мою возлюбленную, и это несмотря на то, что я с детства привык различать в темноте бабку и маму благодаря их великолепным, ослепительно белым зубам. Я и сейчас с трепетом вспоминаю, как сверкали глаза моей возлюбленной, как в свете полной тропической луны блестели ее щеки, ее губы, огромные, как океан, в миг, когда становится возможным любое чудо.

Однако несмотря на вечерние костры и прочие лагерные забавы, три месяца на острове с его иссиня-черной любовью казались мне бесконечными. Некоторые мои товарищи, с которыми я позволил себе быть откровенным, отнеслись к моим признаниям враждебно, говоря, что их здесь очень хорошо кормят и они намерены использовать весь отпущенный им срок до последнего дня; они даже готовы были донести на меня, а если не на меня самого, то на недостаточно проявляемый мною революционный пыл. По-видимому, кто-то из них так и сделал. Когда до окончания каникул оставался почти месяц, мне показалось, что меня вот-вот отправят обратно в Гавану. Но это были напрасные надежды.

Мое безразличие — а оно было мне свойственно изначально, ибо я никогда не проявлял ни в чем особого усердия, не был готов ревностно служить идее, никогда не болел ни за одну команду и не выступал ничьим особым приверженцем — было отнесено на счет моей влюбленности. Благодаря этому, а также тому, что моему дяде подобное безразличие тоже, судя по всему, было свойственно, мое вялое участие в летних лагерно-революционных занятиях воспринималось моими вожатыми с определенной долей терпимости, я бы даже сказал, товарищеской снисходительности Теперь-то я понимаю, что причиной этого были мои родственные связи.

Ну, а кроме того, следует признать следующий неоспоримый факт, То, что однажды ночью нас с моей иссиня-черной негритянкой застали в самый разгар лирико-любовного неистовства, на много пунктов подняло мои революционные акции; ведь это все-таки Куба, а самец всегда остается самцом, черт побери.

3

Пару лет спустя, когда мне объявили, что я наконец еду в Москву, я не мог в это поверить. Мне представлялось невероятным, что я включен в ограниченную группу людей, объявленных светлыми умами, которым в дальнейшем суждено войти в самые высокие партийные органы. Я никак не мог поверить, что столь высоко могли оценить меня, какого-то там мулатика, сына разгульного галисийца и столь же презираемой, сколь и желанной негритянки, племянника слегка глуповатого, но благородного и верного, как сторожевой пес, телохранителя. Неужели я действительно был столь умен, как они предполагали, или же это моя молчаливость и загадочный взгляд, с помощью которого я уже тогда пытался вводить всех в заблуждение, изображая наличие знаний, которых у меня не было, сумели обмануть их?

Я долго с недоверием относился к известию о том, что оказался в числе избранных. Обычно в подобных чудесных мероприятиях принимали участие дети крупных иерархов и их влиятельных любовниц, обладавшие блестящим умом белые, или спортивно одаренные черные, но никак не такие, как я. Этому противоречило учение Дарвина, и все тут.

Белые вели свое происхождение от конкистадоров. Он были потомками самых воинственных, знатных и умных из них. Естественно и логично, что они унаследовали лучшие качества своих предков, но мало того, из них еще и выжили лишь лучшие. Всегда выживают лучшие. Кроме того, последние революционные десятилетия способствовали тому, чтобы их великолепные качества отшлифовались еще лучше. Доступ к лучшим библиотекам и кладовым богатых буржуазных особняков Старой Гаваны или огромных поместий на сахарных плантациях содействовал тому, чтобы усовершенствовать их тела и души, закаленные дисциплиной лучших колледжей. Разве сам наш Главнокомандующий не был в свое время одним из самых прилежных и любимых учеников отцов-иезуитов? Это что касается белых.

А что можно сказать о черных? Уж они-то представляли собой прямое подтверждение теории Дарвина. Лишь самые физически крепкие, во-первых, выжили во время плавания через Атлантический океан на невольничьих судах, во-вторых, пережили все тяготы рабского труда; наконец, не умерли от косивших их многочисленных тяжких болезней, голода и нищеты. Поэтому те, кто выжил, были могучими атлетами. Они сохранили, а лучше сказать, улучшили свои природные данные, превратились в настоящих роботов из мускулов, великолепные человеческие механизмы, которые революция еще дополнительно усовершенствовала, дав им образование и удовлетворив их многовековой голод; предоставила им жилье и вытащила их из убогих хижин и болот, избавив от лихорадки, от малярии, от слепоты… и от многих душевных болезней.

Я был наполовину белым, наполовину черным и подозревал, что не унаследовал ни одной из добродетелей, на которые мог бы рассчитывать. Мой отец не был потомком конкистадора. Моя мать была танцовщицей, бабка — полуведьмой, и лишь мой дядя оставался доблестным воином лукуми, атлетом, на которого я совсем не был похож. Так чем же объяснить мое включение в десант счастливчиков?

Я был воспитан в системе ценностей, превращавших Кремль в настоящие врата Рая, а Иисуса — в своего рода общего семейного предка, очень доброго, но не более того. Мои святые, мои ангелы-хранители составляли часть номенклатуры, и их звали Брежнев и Хрущев. А божествами, по всей видимости, были Сталин и Ленин. Мне внушали, что Рай на Земле наступит, когда исчезнут классовые различия, а с ними и государство. Мао Цзэдун назвал свое детище «Государством Великой Гармонии». Что же это такое, если не рай?

Моя кровь лукуми призывала меня к тому, чтобы я воспринимал все это как должное. Но моя галисийская кровь заставляла меня сомневаться. В том числе и в самой моей готовности принять все так, как учили меня мои африканские предки. И я усомнился. Усомнился окончательно и бесповоротно.

И теперь эта моя галисийская кровь внушает мне, когда я вижу что-то слишком уж красивое, что подобная идеальная красоты не может быть правдой. Возможно, кто-то подумает, что такой образ мыслей продиктован полностью завладевшей моим сознанием схоластикой. Но он ошибается. Хотя нельзя отрицать, что схоластика в какой-то мере служит мне опорой. Я изначально сомневаюсь в возможности существования идеальной доброты или красоты и в результате оказываюсь способен обезопасить себя от безудержных эмоций, которые могли бы меня захлестнуть. Я уже говорил, что не склонен к проявлению энтузиазма ни по какому поводу.

С другой стороны, моя кровь лукуми тоже определяет мое поведение, и я сопротивляюсь любой форме подчинения, всякого рода ограничению, пытающемуся сломить мою волю, любому неоправданному принуждению. Я недоверчивый галисиец и строптивый лукуми. И ничего тут не поделаешь. Сейчас это уже приобрело окончательный и бесповоротный характер, а тогда, о, тогда… тогда я еще чему-то верил, немногому, но все-таки чему-то; во всяком случае, достаточно для того, чтобы быть тем, кем я был: юношей, только-только оставляющим позади свое детство.

То, что я поеду в Москву, да еще в составе делегации, принимавшей участие в Фестивале молодежи, который на самом деле был чем-то вроде спортивной олимпиады, вызывало во мне попеременно то восторг, то недоверие. Дело в том, что хоть я и отправлялся туда в составе шахматной команды, а шахматы были игрой, в которой я имел несомненные успехи, но две или три допущенные в ходе отборочных игр ошибки поставили под сомнение мою квалификацию. В конце концов, судьи решили вопрос в мою пользу, подозреваю, что по указке сверху.

Мой дядя успокоил меня, заверив, что это награда за мой революционный дух, за продемонстрированные высокие способности и что я еду в Москву не только для того, чтобы пополнить нашу шахматную команду, но и для того, чтобы благодаря мне и другим членам делегации, многие из которых были детьми важных иерархов режима, все узнали, что революция сплачивает силы труда и культуры, разума и спорта, белых и черных, простых и великих на братском фундаменте равенства с представителями всех рас и народностей, сделавших этот мир достойным и пригодным для проживания прежде всего благодаря марксистской науке, ибо все мы братья, все мы пролетарии. Вот что он мне тогда сказал.

— И ты должен использовать эту возможность. Обязан использовать! Ты меня слышишь, негр? — почти кричал мне дядя, возможно, желая таким образом дать понять, что он тоже знаком с реальностью нашей жизни.

Университет Патриса Лумумбы был открыт в 1960 году, и две трети его студентов были выходцами из стран Африки, Азии и Латинской Америки. Русским удавалось попасть туда с большим трудом. Как это происходило и в других революционных широтах сего обширного мира, они должны были принадлежать семьям партийных боссов, быть лояльными по отношению к режиму и активно заниматься комсомольской работой; иными словами, они должны были быть «настоящими борцами идеологического фронта» и не совершать никаких глупостей, ибо только в таком случае могла быть сохранена их революционная целостность при постоянном контакте с иностранцами, то есть с такими, как я.

До 1982 года Университет располагался в старом военном корпусе, но когда я приехал в Россию, уже существовал новый университетский городок площадью более семидесяти гектаров, построенный на улице Миклухо-Маклая. К настоящему времени в нем прошли курс обучения более тридцати тысяч специалистов, работающих в ста пятидесяти шести странах мира. Теперь это учебное заведение называется Университет Дружбы Народов.

Должен признать, что идея была прекрасной, и она освещала мир, а вместе с ним и населяющие его души, и этот свет вел за собой всех, кто попадал на вышеупомянутую улицу Миклухо-Маклая в дни праздника солидарности трудящихся, когда по ней проходили колонны иностранных студентов. Впрочем, иностранцы там встречались всегда, не только в праздничные дни. Но праздничные дни — совсем другое дело. Тогда барабаны и флейты парней вроде меня, мулатов или черных как уголь наполняли радостными ритмами воздух дворов района Беляево, где находится улица, носящая имя русского путешественника. Думается, Миклухо-Маклай и сам с удовольствием подарил бы ей свое имя, чтобы жители района не испытывали страха перед революционными чернокожими собратьями, такими,