ороду и был только таким стареньким и никогда молодым, он только и делал, что жил в Ивановке, мастерил и чинил сети, смолил вечно дырявую байдочку, ловил рыбу, трудился в саду, смотрел за пчелами и качал мед. А осенью, когда с дерева начинал падать первый лист, давил вино, закапывал на зиму виноградную лозу, и к покрову в хате его стоял надолго запах свежего, еще не перебродившего виноградного сока. Маленькие темные мошки слетались на этот дразнящий запах. Их можно было видеть и на подсиненных простеньких занавесочках малюсеньких окошек, и на голубоватых беленых стенках, и даже в низенькой коридорной пристройке, — как только войдешь с улицы, они так и мельтешат, садятся на ресницы, щекочут нос.
В последнее время все чаще стал жаловаться дед, что совсем мало осталось, по пальцам можно пересчитать тех, что помнили времена, когда в Екатеринодаре на том самом месте, где теперь атаманский дворец, «качок залюбкы стрелялы»[5]. Разное вспоминал. II про то, что по Красной так иначе и пройти было нельзя, как в ботфортах. И как атаманша чуть было раз не утонула в луже перед самым домом своим.
Но были у них беседы и иного рода. Остались в памяти Павлуши рассказы деда о том, почему в иные дни не полагалось работать, даже в такие, когда дорог был каждый час — во время уборки хлебов.
— Палия, — начинал дедушка, — это праздник великомученика Пантелеймона. Это тебе тем более нужно помнить, что отец твой Пантелеймон зовется. Так вот у нас по станице все казаки верят, что, если кто будет работать в этот день, у того весь хлеб святой Пантелеймон спалит. Вот и праздник потому назвали «Палия».
А есть и другой, — продолжал он, — смоленской Божьей Матери. Так если в этот день кто будет работать, тому не только хлеб спалит, но и все хозяйство превратится в смолу. Поэтому день этот называется «Смолия».
Запомнился Павлуше случай, когда они ехали с дедушкой Тимофеем по степи домой в станицу. Едут, едут… И вдруг тот останавливает лошадей, слезает. Поперек дороги лежит мешок пшеницы. И дедушка, едва-едва умеющий грамоте, сказал ему тогда:
— Иди сюда, внучок. Давай на попа поставим его в край дороги. Хозяин вернется искать и подберет. Может, это наш сосед и потерял.
С тех самых пор и усвоил он, что такое «на попа», и как само собой разумеющееся отложилось в голове, что брать чужого нельзя, даже если оно и лежит на дороге. А приметам дедовым о праздниках верилось как-то с трудом.
Был у Павлуши и другой душевный человек — дедушка по матери Авдей. Этот не кем иным, как солдатом, для него никогда и не представлялся. Потому что и не могло быть иначе: все прекрасно знали, что казаком он стал, прослужив в армии целых двадцать пять лет, и почти все эти годы пробыл на долгой кавказской войне. Частенько он прихаживал к ним, оставался ночевать, и эти его долгожданные приходы становились настоящим праздником для самых малых. Длинными зимними вечерами, забравшись на печь, дедушка Авдей без умолку рассказывал случай за случаем, и Павлуше тогда понятнее и ближе становились вычитанные из детских книжек похождения находчивого и храброго русского солдата, возвращающегося на побывку в родные места.
С каждым приходом дедушки Авдея все в доме подтягивалось и приноравливалось к его солдатским остротам и шуткам-прибауткам само собой. То и дело слышались его команды, которые будущие вояки наперебой с игривой веселостью старались исполнить. А чего стоили утренние побудки и последние вечерние приказы, когда с помощью собственных губ он с исключительным, как им казалось, правдоподобием подражал звукам трубы, зовущей к началу нового дня — «подъем», или разрешающей отходить ко сну — «отбой»?!
Если пробуждались без какой бы то ни было неохоты, то ко сну отойти не торопились, несмотря на самые строгие дедушкины слова. И тогда принимались выклянчивать у него, чтоб только до отца не дошло, конечно, или рассказать им одну из необыкновенных историй кавказской войны, или же с готовностью соглашались ожидать, когда он из деревяшки смастерит кому-нибудь любимую всеми игрушку-качку. Этих смешных уточек он научился вырезать тогда же, на Кавказе, из первых попавших под руку чурок.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
На долгие годы сохранила Павлуше детская память остроту потрясения и боли за те людские страдания. Тогда по станице только и говорили, что об Ахтарях.
На разные лады пересказывалась эта трагедия, и представлялось мальчику, как ураган поднял воду с моря на высоту четырех аршин. Вот обрушивается водяная стена на рабочие бараки, на бедные хатки обездоленного люда. Самое страшное, что это случилось рано утром, часа в четыре, когда все крепко спали. Ураган срывает крыши, затопляет людей на Ачуевской и Ясенской косах. Ходили слухи, что только там погибло около полутора тысяч человек. Бедствие достигло таких размеров, что к месту происшествия экстренным поездом вынуждено было выехать высшее войсковое начальство.
А через несколько дней отец принес газету, и вечером вся семья за самоваром сидела вокруг него, непривычного в очках, развернувшего екатеринодарскую газету. Пили остывший чай, забывая о сахаре вприкуску…
Столько лет пролетит над его головой, а так же явственно видеться будут ему берег моря и рыбаки, подвозившие трупы. Большая группа женщин тут же шьет саваны, и плотники едва успевают сколачивать гробы. А надо всем, как писал очевидец события на страницах газет, стоит прекрасная весенняя погода, светит горячее южное солнце. Было это в начале марта 1914 года.
Удалось отцу раздобыть газету и на другой раз, уже возле правления. Играя в пыли, дожидаются они часа, поглядывают на ступеньки крыльца в надежде, что вот-вот атаман Бирюков направится по обыкновению к своей длинной хате на краю станицы, туда, где дорога на Красный лес встречается с почтовым трактом. Что такое обдумывал Дмитрий Пименович, шествуя по пути к дому, никто, конечно, этого сказать не мог, а вот что занята голова его какими-то невеселыми мыслями — это нетрудно было заметить всякому, кто встречался на улице с бывшим батарейцем, о котором ходила слава теперь как о человеке крутого нрава. Особенно заказано было попадаться под его тяжелую руку пьяницам, гулякам или дебоширам. Кулак он пускал в ход тут же, не церемонился.
Штрафовал Бирюков всех и вся за бурьян, разросшийся под забором, за свинью, выбежавшую на улицу. Говорят, что пришлось ему как-то и самого себя подвергнуть штрафу на кругленькую сумму — целых пятнадцать рублей! А дело было так. Проезжая как-то по толоке, заметил он трех хавроний, блуждающих по воле без присмотра. Тут же и наказал кучеру проследить, куда, в чей забор пролезут они от погони. Является тот и докладывает, что, мол, все исполнено в точности, удалось выявить — хавроньи удалились в огород самого атамана. Какой-никакой народец, да околачивался на ту пору при правлении, все слышали, и ничего не оставалось Дмитрию Пименовичу делать, как выписать квитанцию на крупный этот счет — по пятерке за свинью. После обеда он дал тыжнёвому команду отнести выписанный квиток жинке и наказать ей немедля явиться в правление для оплаты штрафа. Ничего не поделаешь: один для всех порядок…
Невеселые мысли, должно быть, одолевали атамана через несколько дней. И вновь Павлуша слушал печальную повесть о том, что гибель людей в Ахтарях, да еще такой массы, не была случайностью, а только следствием алчности хозяев карьера и Ачуевских рыбных промыслов, которые заботились прежде всего об извлечении прибыли из своего предприятия, нисколько не думая о рабочих. Какое им дело до тех, кто живет в бараках, поставленных прямо на ракушке, без каких бы то ни было свай. Затаив дыхание слушает подросток, а отец читает о том, что положение рабочих было ужасным, что их били, уплату денег задерживали по нескольку месяцев. До этого бедствия обездоленные люди в Ахтарях постоянно бастовали…
Однако ни в Ивановке, ни в самом Екатеринодаре, да и ни в одном углу державной России, огромной — от Финляндии и Польши до Великого океана с матушкой Сибирью и седым Уралом, — никто и не подозревал, казалось, не думал, какие беды уже висят надо всем миром и вот-вот обрушатся стеной, подобно азовской стихии, уже недалеким августом четырнадцатого года.
Тогда к заливистому трезвону старой Скорбященской церкви добавится глухой и тяжелый гул колоколов недавно освященного в станице нового храма. Как оглашенные станут метаться тогда от коша к кошу по степи вестовые с красными раздвоенными язычками значков на пиках. Под колокольный звон повернется русская история к неведомым и неслыханным дотоле событиям.
Не один раз кряду, возвращаясь домой после реального, подмечал Павел, что стайка ребятишек почему-то все вертится всякий раз, как только подходил он к летним, крытым красной черепицей казармам. Он-то знал, что все меньше и меньше удается собрать под их крышей станичных малолетков, годных завтра же пойти на защиту царя и отечества. Какие ни были и даже завалященькие казачата — всех успевает подобрать, пожрать война. Безразлично ей, видно, кого подмять — пластуна ли, доброго ли казака с его верным конем, одобренных строгими комиссиями на дотошных смотрах, — всех без разбору проглотит жадная пасть германского и турецкого фронтов…
Такие вот, должно быть, невеселые думки фельдфебеля, случалось, прерывали звонкие, полные неподдельного восторга и трепета (с самим Бирюковым здороваются!) голосочки:
— Здрасьте, господин атаман! — ручонки к виску, глазенки таращат в самые его глазищи. Осматривают вблизи могучую, порядком погрузневшую фигуру. Успевают за этот миг скользнуть взглядом от бритого, без бороды и усов, лица до черкески, до кинжала, висящего заветной игрушкой на поясе, и плети, торчащей из-за голенища.
Сами же пальцами ног перебирают от нестерпимо горячей и мягкой, как только что смолотая мука, пыли.
— Здрасьте, коли не шутите! — отвечает. — А чьи ж вы такие будете, если не секрет?