оды. Но что за чудо?! Где тут темная высь и где черная гладь? Опрокинулись мириады звезд, и такие же они, так же дрожат и мерцают, те же в черных бурках тополя-дозорные и желтая, как прошлогодний мед, луна, только без света — вьется от нее тонкая дорожка. Глухая казачья ночь. Настороже стоят камыши. Неслышно летит над водой птица и растворяется в темноте. Но надо идти домой — обещали отцу прийти вовремя, да и завтра рано вставать — ехать на степь.
В последних числах августа надумал Пантелеймон Тимофеевич двинуться со своими младшими сынами в город. Там открывают институт. Может, повезет им, поступят. Управившись с делами поздно вечером, отец подсел и слушает рассказы соседских хлопцев: пришли попрощаться, побалакать перед дорогой. Тут же и Василь с Павлушей, ни слова не пропустят.
— Ту ночь были мы тыжнёвыми на хлебозапасных магазинах, — начал соседский парубок. — Втроем, значит, остались. В полночь, во вторую смену, привезли мертвых — порубанные три человека — Тищенка, Малиночку, Строкача… Елисея, кажется, — немного поразмыслив, добавил он, вдруг закашлялся и на минуту смолк. — Положили их в часовне. Ночь. Мы стерегли их до утра. Они офицера все были — их порубали где-то под Стеблиевской. Белые убегали из станицы и приказали, чтоб никто не уворовал их и мыши бы глаза не выели.
Смотрели мы их сперва все вместе, а потом только я один и ходил. Иду, а страшно, как кто-то за спиной гонится. Так вот те двое меня и будили — сами боялись и посылали посмотреть.
Кто этих офицеров порубал, я и сейчас не знаю. Куда их потом дели днем, тоже не знаю.
— То что… Вот у нас получше было, — начал Ефим Донцов. — Поужинали мы раз. Положились спать. Кто-то и говорит: «А что, если бы зеленые сейчас приехали?» А они уже в это время под окнами слушали. Чуток погодя двое вскочили в хату и как заорут: «Ложись ниц!» В это время стекла посыпались и шашки просунулись в хату.
Один из них повязал нас всех. Другой потрогал, перевязал каждого еще крепче, по-своему. Все наши мешки собрали.
Смотрим — садятся за стол. Вечеряют. А один все отворачивается. Узнал я, что как будто один из них Мечик Алексей, наш, ивановский.
Они жили на степях. Ну, шапка лежала хорошая — понравилась им, забрали, сапоги взяли, две подводы ячменя, запрягли две пары коней — пахарей наших… Уехали неизвестно куда.
Мы померзли. Развязал я сына зубами, а он мне тогда помог. Соломой заткнули окна.
Утром лошади наши стояли в указанном ими месте. Подводы, конечно, пустые…
А в другой раз я из города ехал. За Мышастовской уже был.
Едем. Смерило.
«Куда поедем? Почтовкой?» — Илька пытаю, брата своего.
Рысью пустили. Кони струхнули и пустились вовсю. Несемся вовсю.
«Погоняй скорей!» — кричу, одной рукой за затылок схватился, а в другой вожжи.
За Ильком летит, вижу, гарба. Кони здоровые, серые. Вижу, обминают Илька, уже рядом идут. Хотели, значит, Ильки отрезать.
Стали мы крутить по улицам. Заблудились. Заехали, смотрим, в какой-то чужой двор. Собаки лают. Ни души кругом. Когда, видим, старик спрашивает, вышел из хаты. Мы рассказали ему все.
«До дня вы и не поедете, распрягайте коней да оставайтесь». Переночевали, а утром поехали.
— То вам еще подвезло. А слыхали про Павла Калинченко? Тоже ж так, как вы, ехал из города — поймали его и убили — гарбой по пшенице догнали и бросили на глинищах мышастовских…
Расходились в тот вечер поздно. Зевая, отец старался отогнать от себя мысли обо всей этой невеселой и тревожной поре. Давно он не помнит себя прежним — как-то незаметно осунулся и постарел — куда девались вдруг и осанка, и твердая походка…
Да мало ли передумал отец их, Пантелеймон Тимофеевич, когда наконец в августе девятнадцатого пришел час и повез со двора двоих своих младших сынов — Василия и Павлушу? Рыжего с Гнедым уже запрягли, свежее душистое сенцо подстелено на днище, чтоб мягче было хлопцам, да и в дороге покормить лошадей было чем. Неизвестно к чему, еще и сам подошел, запустил руку в сено, поворошил его, как будто определить надумал, прикинуть на глазок, сколько в нем будет и хорошо ли. Обошел подводу, остукал ободья, кнутовищем прошелся по деревянным колесным спицам. Все как будто в порядке, а там дорога свое покажет.
Уселся, взял вожжи, а в глазах так метелики и замелькали — не видно ничего, руки как не свои — не слушают. Перекрестился.
— Ну с богом! — И тронул легкие поводья.
Уже на шляху под мерный ход дилижана[6] мысли вернулись к одному и тому же. Замерло сердце — как-то сложится их судьба? Да что судьба — были бы живы — вот что лежало камнем на душе. Не приведи бог и врагу своих детей потерять.
Прилегли вот они, оба сына, за его спиной, ворошатся на сене, переговариваются вполголоса меж собой. Хоть с виду и приуныли, да где им понять отца?
Кто-кто, а он знал город, по службе еще своей знал. Так то Питер был, столица! А здесь что? Хоть и небольшой войсковой город Екатеринодар, да соблазны в нем все те же, долго ли до беды? Учились бы, ни на кого не смотрели из баловней, а отец и последнего куска не доест — от себя оторвет, а с ними поделится — пусть учатся только, ему больше приходилось на своем веку терпеть, для них на все пойдет, вытерпит.
Солнце, после зорьки подскочившее над степью расколотой красной половиной арбуза, теперь катилось впереди гарбы круглой и яркой белой дыней.
В Копайской на постоялом дворе сходили к колодцу, вытащили холодной, зубы заходят, воды из его черного глянцевитого нутра, дали передохнуть своим любимцам, попоили их из старой цибарки, надели удила, сбрую поправили.
Павлик, когда тащил воротом воду, наклонился, заглядывая в гулкую глубь колодца, и из кармана рубашки выскользнула зажигалка, камушком булькнув в воду. По жребию опускаться пришлось ему же. Солнечный отсвет златился в глубине, словно бочок крупного красного карася. Рябинки от упавшей на дно зажигалки померцали и разошлись частыми дробными чешуйками от середины водной поверхности к сырым и скользким стенкам.
Сруб покачивался и скрипел над ним, просыпались соринки на непокрытую голову и плечи. Гнулась лозиной железная цепь. Впотьмах угадывалась кирпичная кладка, и пока спускался, он успел коснуться в щербинах от выпавших кирпичей торчащих на их местах клочков сухой травы, конопляной пакли — выхоти, крупного птичьего пера.
Ударила наконец в нос затхлая острота плесени, и вот стоит он ногами на твердом глинистом дне, ощутив в тот же миг почти под самыми коленями щекотку подступившей черной теперь воды.
Он поспешил от неприятного чувства поднять голову. Проем сруба почему-то так сузился, что весь колодец теперь казался ему удлиненным до размеров большой подзорной трубы. Головы отца и Василия очерчивались двумя темными кружками в просвете светлого неба.
Когда его вытащили наверх, он, только что отпустив мокрое цепное железо и едва ступив босыми ногами на теплую траву, разложил на ней несколько зажигалок, уже изъеденных водой и никуда не годных. Посмеялись тому, что не они одни такие зеваки, и тронулись дальше. По пути их зорко высматривали коршуны, забравшись в свое глубокое и пустое поднебесье, — братья лежали кверху лицом на дне подводы, и птицы казались им ржавыми старыми листьями из недалекой теперь уже осени. Ничто не мешало хищникам вершить свои плавные круги по светлому озеру безмерного неба.
Хорошего было мало. Лишь радовала мечта-надежда — учеба в Политехническом институте. Только удастся ли поступить? А если нет, тогда хоть пропадай: загребут в деникинскую армию.
Их зачислили в Политехнический институт без экзаменов. Для казачьих детей появилась к тому времени такая привилегия. По рекомендации однокашника по реальному училищу Димы Сапача они пришли во двор Казенной палаты с адресом, зажатым в руке. Дверь отворила молодая, лет двадцати пяти монашка и пригласила в комнату. Прихрамывая, повела их в комнатку, где им предстояло пожить до того, как подыщут себе постоянную квартиру. Убранство комнат было скромным, но в глаза бросались чистота и уют. Видно было, что хозяйка занималась не только постами да молитвами, по находила время и для мирских дел. Пришел Димка, и они, обрадовавшись его приходу, воспрянули духом. Втроем жить будет веселее!
Недолго пожили хлопцы на подворье женского монастыря. Хозяйка ни в чем не стесняла их, нравоучениями, чего они опасались, не надоедала.
После первых же посещений лекций братья приуныли. Они понимали, что отец последнее от себя отрывает, а хочет выучить их. Продуктов, что они привезли с собой, хватило ненадолго. Не помогло и то, чтоВасилий устроился служащим самого низкого, четвертого, разряда. Работа несложная — подшивай и упорядочивай документы, зато и оплата грошовая. Хотя и это было уже кое-что. Ведь они так мечтали найти работу в городе тогда, в прошлый свой приезд в Екатеринодар в 1917 году. Так и жили первое время, ночуя по очереди то на кроватке, то на крохотном сундучке. Павел съездил в Ивановскую. Мачеха к его приезду кое-что снарядила для их пропитания, и они зажили, с каждым днем отмечая, как тают их скудные припасы.
Деникинцы, теснимые на всех фронтах Красной Армией, объявляли мобилизацию за мобилизацией. Подходил срок призыва Василию, а там и до Павла очередь дойдет. В городе и по станицам рыскали карательные отряды, вылавливали дезертиров. Население Кубани, спасаясь от призыва в белую армию, уходило к «зеленым». В Красном лесу под Ивановской, по слухам, также имелся какой-то отряд «зеленых».
Вскоре Павел, видя затруднения, с какими отец каждый раз сталкивается, выделяя им продукты, и поняв бесперспективность ученья, уехал в Ивановскую. Стал помогать по хозяйству и изредка подвозить в город продукты для Василия. Каждый раз, наезжая, ходил на лекции, делал записи.
В начале 1920 года белые объявили очередную мобилизацию. Василий получил расчет на работе. Ему было приказано явиться на призывной пункт по месту жительства. Он приехал домой ночью, чем немало напугал отца и мачеху. Но вскоре страх прошел, и все принялись решать, как быть. Выход один. Василий уйдет в Красный лес. Там, говорят, уже есть несколько ивановских. Скрываются в нем и те, что вернулись с фронта, а теперь прячутся от беляков. Надо будет искать их и вместе пережидать это время. Фронт белых рассыпался, они теперь только и знают, что катятся как перекати-поле