Лукьяненко — страница 27 из 56

Вернется из Москвы Павел Пантелеймонович, поедут они в освобожденный Краснодар и прямо с вокзала пойдут по дворам поселка, выспрашивая оставшихся в живых о последних днях Гены. Многие месяцы, годы уйдут на это, пока не будет прослежен каждый его шаг.

Глава вторая

УТРАТА

Не успел переправиться через Кубань по мосту Гена. Когда он прискакал к переправе, то застал на берегу лишь исковерканные, в щепы разнесенные доски и бревна. С великой досадой он осадил коня, развернул его в обратную сторону. Пробирался с осторожностью, сторонясь центральной части города. В сумерках он въехал на территорию станции, уже занятой немцами, и, таясь, проник в свою квартиру. Нигде ни души. Только тоскливое ожидание и тревога. Тут он услышал голоса, и когда вслушался, то, похолодев, понял, что это «они». Незнакомая лающая речь и громкий развязный хохот. Губная гармошка и обрывки песни. Направлялись в его сторону. Мальчик спешно приоткрыл ляду погреба и опустился туда, прихлопнув за собой крышку. Мягкий полумрак и тишина укрыли его.

Через минуту Гена услышал над собой топот сапог и говор, похожий на команду. Половицы стали гнуться и поскрипывать, как бы жалуясь на свою судьбу. Он понял, что кто-то из пришельцев ведет счет, а другие что-то складывают на пол. Когда голоса и возня исчезли, Гена попробовал рукой крышку погреба, но та не поддавалась. «Что-то навалено, сделали из квартиры склад», — мелькнуло у Гены. Он стал ощупывать в темноте стоявшие бочки, банки и скоро убедился, что на первое время здесь отсидеться можно. А потом? От бочки с огурцами шел дразнящий, резкий запах. В одной из банок он нашел вишневое варенье…

Прошло двое кошмарных суток. По слышавшимся наверху голосам он понял, что немцы затеяли переносить что-то в другое помещение. Управившись с грузом, они принялись обшаривать комнату. Видимо, так ничего и не смогли найти для себя что-либо подходящего, потому что грохот падающих предметов и разбиваемой посуды он слышал мучительно долго. Один из фашистов дернул наконец попавшее ему на глаза кольцо и ахнул от удивления. Он тут же полез под пол, предварительно приготовив пистолет…

До утра его допрашивал комендант, кричал и угрожал пистолетом. Из всех слов мальчик разобрал только одно, какое не сходило с языка допросчика — «партизан». Наконец через переводчика он стал интересоваться, где же его отец и мать. Если он сын заместителя директора, то почему он не с ними? Значит, остался партизанить? Какое получил задание? С кем должен иметь связь? Гена отвечал, что он ничего не знает, что он болен и поэтому остался. Так ничего и не добившись, комендант, жестоко избив его, велел держать под охраной.

Утром, отоспавшись, немец велел привести к нему вчерашнего русского. После новых расспросов фашист подошел наконец к Гене, пощупал его мускулы и проговорил несколько слов. Переводчик кивнул и сказал наставительно: «Ты есть парень крепкий. Будешь работайть на райх. Партизанам помогать нет: за это будет пиф-паф!» И похлопал по кобуре.

Потянулись страшные дни. Работать заставляли до упаду. Все время под дулом автомата. Грузили хлеб, ремонтировали технику. Однажды вышел из строя мотор водокачки. Послали пятерых под присмотром офицера. Тот отлучился куда-то на минутку, и этого было достаточно. Один из мужчин, у которого в руках на то время была кувалда, изо всех сил размахнулся, шарахнул ею по кожуху мотора. Когда офицер вернулся, он ничего не заметил сразу. Но потом досмотрелся, с маху ударил рукояткой пистолета первого из стоявших рядом с ним. Им оказался Гена. Но юноша не вскрикнул. Только отошел в сторонку и, взявшись руками за голову, присел. Немец грозился всех расстрелять. Но им нужна была вода, и он потребовал продолжать ремонт. Многое пережил пятнадцатилетний Гена за полгода оккупации. Отец с матерью не подадут весточки — далеко они, на краю света, а он здесь. Приютившись у дальних родственников, сполна испытал, как и тысячи советских людей, всю горечь неволи, тяжесть унижений и рабства Гена Лукьяненко.

Наутро 12 февраля 1943 года не было в селекцентре никого, кто не знал бы, что в город вошли наши. Фрицы исчезли, как ветром сдуло. Но слухи слухами, а где же свои? И вот к одиннадцатому часу того неясного утра чей-то возглас всполошил приумолкнувший поселок. Тогда только стали появляться на свет белый до поры в подвалах схоронившиеся, в рухляди, в затхлых подполах немногие инвалиды, больные, немощные. Вчера еще подъяремные, готовились они встретить по чести избавителей своих…

Горстка красноармейцев показалась на дороге, приближаясь, и видно было, как устало они двигались. На серых шинелях чернели автоматы, позади колонны тащились пулеметчики, а впереди шагали двое — один с капитанской шпалой в петлице, другой — со звездой политрука на рукаве.

Где дворы над кубанским обрывом, где круча свисает к прожорливой, жадной воде, остановились передохнуть в одном из домов.

И засветились давно уж забытые людьми улыбки, и вошла, и въехала непоседа суета под крыши притихших за эти долгие полгода баб и детишек. Бегут — одни с молочком, другие достают с чердака сбереженные к черному часу узелки с фасолькой, горохом, разводят на радостях печки, кастрюли ищут, чтоб побольше, да где они?

Ко двору льнут и льнут все новые люди, заговаривают с молчаливыми от бессонных, тревожных ночей солдатиками — суток, знать, семь не спят — ишь как жали фашиста клятого! Тянутся к ним жмени семечек, тыквенных, подсолнечных…

Пока чаем поили, пока познакомились, и вот уже на февральский двор, где зима распустила снежную жижу под набрякшие сапоги, вышли оба начальника. Говорил один политрук, капитан же только изредка кивал головой. Голос у политрука звучал сорванно, хрипло:

— Товарищи! Знаем — несладко вам жилось здесь. Вижу — готовы мстить ненавистному ворогу. Натерпелись! Сегодня мы спешим — враг уходит, из самых наших рук ускользает. Данной мне властью я приказываю всем, кто способен носить оружие, в ком есть силы для борьбы, через несколько минут, приказываю, быть готовым к выступлению. И сделать все это мы обязаны спешно. Недалеко отсюда есть склад с оружием — мы оставили его при отступлении, — тут он откашлялся и продолжил: — Как только получите оружие — сразу в бой. Все интересующие вас вопросы — после боя. Еще раз прошу поторопиться — выступаем сейчас же! И никому чтобы не отлучаться!

По команде своего начальника солдаты тут же заняли выходы со двора. Желающих пойти по малой нужде отпускали только по одному под присмотром солдата, а те и двух.

— Тут тебе армия — не что-нибудь, не хала-бала — порядочек! Сразу видно! — подметила с ехидцей какая-то из женщин.

Геннадий от волнения не мог подобрать нужных ему слов. Ему не терпелось обратиться к политруку, но он все не решался — ему почему-то казалось, что он скажет не то, не по форме, что ли. Но вот он, решившись, подходит и спрашивает:

— Товарищ капитан!

Тот молча кивнул в сторону политрука.

— Товарищ политрук! У меня автомат тут припрятан. Разрешите его с собой взять?

С секунду помешкав, тот нехотя проронил:

— Ну конечно, что спрашивать, земляк? Смотри только, одна нога чтоб там, а другая уже здесь!

Метнулся Геннадий к старому леднику, разворошил под стенкой недопревшую, скользкую солому и вынул из тряпок целехонький, смазанный им еще осенью автомат. Уже на бегу, забрасывая его через плечо, старался выглядеть взрослым мужчиной, исполненным ответственности за доверенное ему наконец святое дело…

А вокруг дома, где остановились пришельцы, движение. Солдаты выходят, завертывают махорку на ходу в газетные лоскутки, перешучиваются, прилаживая поудобней автоматы. Покрякивая то ли от кипятка, то ли от сырого воздуха, политрук притопнул, едва сойдя со ступенек крыльца, и, хлопнув в ладоши, начал:

— Что же, славяне! Ждать мы больше не имеем права, не можем. Пока тут с вами балакали — немец вон куда улепетнет. Предлагаю немедля построиться и следовать к складу. А пока в пути прошу соблюдать дисциплину — в строю, как вы все, надеюсь, и без меня хорошо знаете, разговаривать не положено.

Набралось добровольцев чуть больше двух десятков. Построили их в колонну по два. Чуть поодаль, у выхода, ладилась группа автоматчиков, политрук же со все так же молчавшим капитаном, пулеметы остались с тыла.

Короткая команда.

Странная эта колонна двинулась, направившись к раскисшей дороге, где следы под их ступнями тут же напитывались водой, отблескивая глянцем…

Остывает напутственный жар отзвучавших слов, замирает под самым сердцем холодок неизвестности, да все еще блестит почему-то в глазах чей-то крестик простой на шнурке, знамение чьей-то исчерненной временем да работой сухонькой старушечьей руки…

Посередине пути Степан Квитко оглянулся — увидеть схотелось, как это в валенках своих по снежной каше шагает больной ревматизмом сосед. Не шли почему-то из головы политруковы слова. С непонятным злом процедил тот сквозь зубы:

— Переобуться? Зачем тебе? Ни к чему! Дойдешь и так!

Но что это? Те, что спешат за хвостом неказистой колонны, показались ему сворой собак, что тянут по свежему совсем следу, да сдерживает их невидимый глазу поводок.

«Что сдерживает?» — промелькнула у Степана в голове недоуменная мысль. Тут-то как бы темным пламенем пыхнуло в его мозгу, он едва удержался от толчка наткнувшихся на него шедших сзади товарищей и, не уловив еще страшной своей догадки, еще не успев уяснить ее для себя, продохнул сдавленным шипеньем:

— Словно на расстрел ведут, а, хлопцы?

Но тут же испугался своих слов, отшатнулся от них с твердостью мужской. Увидел потому что уверенно шедших впереди себя солдат, увидел их серые пропаленные шинели, наконец.

Вот и миновали дорожную будку, где жил до войны путевой обходчик, свернули от него чуть в сторонку, влево, остановились по команде, застыв двумя шеренгами, лицом в сторону не так уж далекой Кубани.

— На этом знакомство мое с вами прерывается. Теперь распоряжаться будет ваш непосредственный командир. Прошу любить и жаловать. — И политрук, приложив руку к фуражке, отступил в сторону, пропуская капитана. Тот приблизился, поглядывая бывалым, опытным и каким-то тяжелым взглядом поверх голов передней шеренги, будто стараясь увидеть кого-то еще там, сзади, откуда они только что пришли.