И пойдет-пойдет разговор — воспоминания о прошлой городской жизни, об общих знакомых, о политике речь зайдет, о философии. И. как всегда, кончится селекцией, избранницей их общей.
— Вы, уважаемый Павел Пантелеймонович, отбили-таки у меня заветную любовь мою, пшеничку, — лукаво поглядывая, скажет Василий Степанович. — Увы, что же я мог поделать? Вы были моложе меня. Понимаю теперь, почему возлюбленная моя досталась вам!..
— Заветное наше слово — хлеб. Говорено о нем, переговорено сколько! — отвечает Павел Пантелеймонович. — Читаю вот сейчас новую книгу о пшенице, рекомендую ее своим сотрудникам — «Пшеница и ее улучшение». Переводная. Как замечательно сказано там: для ботаника пшеница — злак, для химика комплекс органических соединений, генетик видит в ней загадочный организм, для земледельца это работа, а для заготовителя — обычный товар… Там у них, на Западе, конечно, пшеница еще и товарная культура для фермера, и фрахт для транспортировщика, и имущество для банкира, и козырная карта в международной игре для политика. Но все же самое ценное, самое главное — это то, что пшеница всегда была, есть и будет великолепным, не заменимым ничем иным источником питания для миллионов людей на планете!
— Хлеб да каша — пища наша, — вставит Василий Степанович, явно показывая, как мил и дорог его сердцу такой разговор.
— Хлеб да с маслом, особенно постным, каша — пища наша, — на лету перефразировав поговорку, живо заметит Лукьяненко. — Нет, поверьте мне, далек я от всякой лести, Василий Степанович, но сорта ваши — подсолнечник Передовик и Армавирский-3497, под которыми у нас в стране, если не ошибаюсь, засевается ежегодно до трех миллионов гектаров, — это ли не чудо! И масличность семян в сухом зерне пятьдесят пять процентов. Подумать только!
— Нет, а мне всегда удивительны ваши успехи, — прервет его Пустовойт. — У вас с самого начала был верный путь: вы первый указали на вредоносность ржавчины, вы взялись скрещивать географически отдаленные формы, в результате чего и получили более жизнеспособные гибриды с широкой перспективной наследственной основой. У вас есть шедевр — ваша Безостая-1.
— Может быть. Но мне видится будущее: уверен, появятся еще более продуктивные сорта. Но изменится и сам человек, возделывающий поле, возрастет его земледельческое мастерство. Наше сельское хозяйство оснастится еще более совершенной техникой. Я верю, что урожайность озимой пшеницы в семьдесят центнеров с гектара не будет редкостью…
— Да, перспективы у селекции огромны.
— Мечтаю о ста двадцати центнерах с гектара!
— Возможности почти безграничны, — повторяет, уже думая о чем-то ином, Пустовойт. — Жаль только: вот уйдете на пенсию, и селекция пшеницы на Кубани затопчется на месте. Ведь вы как никто знаете, что она, простите, держится на бескорыстной любви к делу, на энтузиазме, на самопожертвовании, если хотите. Нужно всю жизнь проработать на одном месте, не прыгать с места на место, быть однолюбом, подвижником. А много ли таких вы встречали?…
— Мои ученики… — делает попытку возразить Павел Пантелеймонович.
— Да, ученики… Конечно, конечно, — подхватит Василий Степанович, — вспомните, как вы работали вначале, когда переехали в Краснодар, тогда был совсем не тот размах. Это сегодня целые НИИ, великолепные лаборатории с новейшим оборудованием, десятки, сотни сотрудников. Твори! Вот как изменилась жизнь. Но в нашем деле нет какого-либо предела, вершины достижений. Сегодня это неслыханный сорт, а завтра практик-агроном отвергнет его, потому что жизнь не стоит на месте, требования к сорту повышаются с каждым днем. Да и природа не дремлет, насылая на поля и полчища вредителей, и сонмы невидимых глазу болезней. Не будем говорить о непредсказуемых стихийных бедствиях — они почти ежегодно наносят значительный урон культурным растениям…
Был октябрьский день 1972 года. Более грустного дня в своей жизни Павел Пантелеймонович не мог, пожалуй, припомнить. Возвращаясь с похорон Василия Степановича, он чувствовал такую опустошенность, какой давно не испытывал. Находившемуся с ним в тот вечер Владимиру Васильевичу Усенко признался:
— Знаете, я что-то плохо чувствую себя. За этот год так устал, что, кажется, не отдыхал вечность. Думаю поехать в Крым. Мне нравится там — красиво. Правда, врачи не советуют. Ну да все равно поеду.
И неожиданно после целого дня воспоминаний о покойном снова вернулся к нему:
— Нет, Владимир Васильевич, такого человека, как Василий Степанович, Кубани еще долго ожидать. Да и не только одной Кубани. Не каждому народу ждать таких людей — одного на целое столетие.
Ровно через неделю, 20 октября, Павел Пантелеймонович поехал в санаторий.
Решился, взял наконец Павел Пантелеймонович путевки. Давно так не хотелось отдыхать, как сейчас, хотя врачи и не очень советуют ему ехать. Говорят, повременить бы надо, сердце не нравится им, что ли. Но он настоял на своем. В Ливадию с Полиной Александровной добрались из Новороссийска по морю.
Осень в тот год выдалась мягкая, золотая пора увядания, казалось, застыла в прозрачных далях. Днем — спокойная синь моря и дальние линии берегов, после ужина — тишина парка посреди цветочных газонов, ухоженных клумб, непривычных для глаза пальм, миртов и сосен.
А по ночам в Гурзуфе исполинская луна бледнела светлой медузой над спящим морем, и мерные вздохи его выносили на берег запах глубин, настоянный на йодистых водорослях, сырой и прохладной гальке, рыбной лузге. Волна откатывалась, и вода ее проливалась меж мелких камешков в прибрежный песок. Эту негромкую песню воды можно было слушать часами, ни о чем не думая и никуда не спеша. Так было, так есть. И всегда будет так. Будет, пока восходит день за днем солнце и смеется луна — будет все так же набегать волна, откатываться и пропадать среди камней, просачиваясь в песок. День за днем, год за годом.
Каждый вечер из санатория он спешил к телефонным автоматам и набирал краснодарский номер. Скучал по дочери. Он разговаривал с ней из душной кабины, спрашивал о внуках Тане и Жене. Встречавшие их с Полиной Александровной на дорожках парка знакомые шутили: «Скажите, Павел Пантелеймонович, сколько вам лет! Выглядите вы лет на десять моложе ваших!» Они решили остаться здесь еще на несколько дней. Против обыкновения он не захотел отъезжать домой раньше срока.
Вечером шестого ноября случилась беда. Сразу же после ванны почувствовал себя плохо. Через минуту в коридорах только и слышалось: «Инфаркт! Инфаркт!» Полина Александровна не отходила от него ни на минуту. Благодаря ее заботе и вниманию врача, оказавшегося к тому же земляком Полины Александровны, Павла Пантелеймоновича выходили.
Выздоровление шло медленно. Не зря говорят: «Здоровье уходит пудами, а входит золотниками». За всю свою жизнь Павлу Пантелеймоновичу почти не пришлось обращаться к врачам за помощью — казак, здоровый, сильный организм. Род их вообще отличался крепостью и долголетием. Бабушка дожила до столетнего возраста, сестры тоже жили долго — одна даже за девяносто лет; отец на девятом десятке умер, да и то от голода в войну; один из двоюродных братьев в Ивановской, глядишь, скоро до ста лет дотянет. Ему также грех было бы жаловаться на свое здоровье.
На перрон краснодарского вокзала он сошел с большим трудом. Встречавшая дочь испугалась, взглянув на него, но виду не подала. Перед ней был совсем другой человек, постаревший, разбитый болезнью, с тусклыми глазами на осунувшемся лице. Да, глаза были совсем не те, блестящие, живые. Они, казалось, потухли и поблекли.
Лежать пришлось долго. Но уже через короткое время стали звонить с работы, спрашивать, как поступить; принимать ли такого-то на работу, а если да, то с каким окладом, читали пришедшие в институт письма и телеграммы. Чтобы не беспокоить Павла Пантелеймоновича лишний раз, по его просьбе к дивану, где он лежал, подвели телефон, и он, не вставая, мог теперь отвечать на звонки.
Но как только он почувствовал себя лучше, сразу же начал собираться в институт. Разве усидишь в четырех стенах, когда на дворе весна, когда начинается дело, которого ждали всю зиму, на делянках кипит работа и вообще столько забот, а он будет нежиться?!
В феврале 1973 года, когда Павел Пантелеймонович все еще чувствовал себя неважно, он получил письмо из Мексики от Нормана Борлауга, который летом прошлого года так и не смог присутствовать на конференции по озимой пшенице в Анкаре. Причиной тому, как узнал теперь Павел Пантелеймонович, были, кроме всего прочего, болезнь и внезапная смерть одного из ближайших помощников Борлауга, который проводил большую работу по скрещиванию мексиканских и чилийских пшениц с различными сортами, в том числе и с Безостой, Авророй и Кавказом. Мексиканский ученый считает, что эти пшеницы смогут проявить себя в условиях Аргентины или в южной части Чили. В конце письма доктор Борлауг интересовался, не может ли Лукьяненко порекомендовать сорта, устойчивые к некоторым болезням. Приглашает на одну-две недели в Сонору. Конечно, было бы интересно побывать там. Вот только здоровье что-то подводит. Врачи не советуют перенапрягаться, и сам он понимает, что чувствует себя неважно…
Не сразу ответил Павел Пантелеймонович на это письмо — мешали заботы, да и сердце пошаливало. Он выразил готовность сотрудничать с международной организацией, которую представлял мексиканский ученый, — ведь там испытывались и сорта мягкой пшеницы. Семена интересующих нобелевского лауреата сортов он вышлет. Приехать же в Сонору, к сожалению, не может, скорее всего это исключено. А вот если такая возможность появится у Борлауга, то он ждет его в Краснодаре в начале июня. Тогда они и питомники осмотрят, и вопросы совместной работы обговорят.
В дни вынужденного бездействия Павел Пантелеймонович с увлечением изучал пятый том сочинений Н. И. Вавилова. Вопросы селекции пшеницы, взгляд на них великого ученого всегда представляли для Лукьяненко живой интерес. Эта книга сразу же стала для него настольной. Но не только научные труды читал он в ту пору. Его заинтересовал роман Поля Виалара «И умереть некогда», а когда внуки, Таня и Женя, названный в память о матери Павла Пантелеймоновича, отбирали у него эту вещь, то ему ничего не оставалось делать, как усесться с ними на диван и продолжать чтение кни