Лукьяненко — страница 49 из 56

жки Натальи Забилы «Катруся уже большая». Это всякий раз продолжалось и тогда, когда он простужался и совсем не мог читать. Но тогда Таня настаивала, чтобы он разглядывал с ними хотя бы картинки.

Все идет своим чередом. Давно ли он стал дедушкой? Любо ему в свободную от занятий минуту повозиться с внуками. Женя еще слишком мал, а когда Таня не в меру расшалится и ее пытаются увести, чтоб не мешала его занятиям, он просит оставить их вдвоем, так как ребенок нисколько ему не в тягость, наоборот, скорее чувствуешь себя лучше.

Кажется, совсем недавно нравилось Павлу Пантелеймоновичу отправляться с Танечкой на прогулки в окрестностях дома. Особенно если уляжется недолгий снежок, то взять саночки, усадить на них внучку, да и выбраться на Затон — рукав недалекой от их дома Кубани. Миновав дамбу, очутиться в разросшемся за последние годы лесочке. По умятому, осунувшемуся, изъезженному в разных направлениях многочисленными полозьями мягкому снегу выехать к берегу, туда, где виден чистый вымытый песок. Не торопясь добрести до стрелки, туда, где с главным руслом сливается рукав Затона, почти во всю ширину забитый ржавыми днищами и боками барж, обшарпанными буксирчиками, кажущимися никчемными в такую пору и неживыми. Вот они с Таней взбираются на борт одной из барж и видят город с непривычной стороны. За пристанью вдоль невысокого берега среди фруктовых садиков в дымке голубоватого воздуха — отжившие свой век домики с возвышающейся над ними пустой колокольней Троицкой церкви с задранными там и сям листами истлевшего железа на кровле. Вот черными хлопьями из стрельчатого проема звонницы время от времени сыплются галки, потом, описывая круги над белым городом, увертываясь вдруг одна от другой, снижаются к черно-белым узорам садов и к реке, резвясь, взмывают кверху и на всем лету проскальзывают в облюбованную каменную обитель.

С левого берега над водой раздается глухой ружейный хлопок — кто-то решил распугать нахальных ворон. Испуганная птица снялась с невысокого куста неподалеку. Вода вдоль снежной кромки под самыми ногами движется такая же светлая, и видно, как струйки свиваются жгутиками над чешуйчатой рябью песка. «Рай для поэта или художника», — подумалось Павлу Пантелеймоновичу, и вместе с внучкой он неторопливо шагает к дамбе, обходя прибрежные кусты краснотала, алеющие на снежной белизне. «Хорошо бы почаще сюда выбираться, — мечтает он. — Минутное дело, а как бодрит!»

Вокруг лежит осевший снежок, и серебристые тополя-осокори белеют с солнечной стороны зеленоватой корой. Желтопузые синички с черными галстучками снуют с ветки на ветку, осыпая на землю искорки снега и древесные соринки. Вцепившись тонюсенькими лапками в веточку, сидит нахохлившийся зяблик, подставив пристуженному солнцу заревую грудку…

В конце апреля с сердцем опять стало плохо. С большим трудом собрались они с Полиной Александровной и пошли в поликлинику. После снятия кардиограммы, уже сидя в коридоре на стуле, он обратил внимание на то, что поздоровавшийся с ними малознакомый ему молодой человек с каким-то странным вниманием задержал на нем свой взгляд. Когда он отошел, Павел Пантелеймонович спросил: «Поля, неужели я столь плохо выгляжу, что на меня так смотрят?» — «Ну, ты же не на свадьбу собрался, правда? Да и сколько тебе лет? Постарел, конечно. Может, человек давно не видел тебя, вот и удивляется…» — успокоила его жена.

ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ

Глава первая

КАПИТАН

Наступали те дни, когда краснодарские домики со ставнями-жалюзи и старинные особняки, отстроенные во вкусе прежних своих хозяев — с фасадами, облицованными перед первой мировой то синим, то белым, то зеленым глазурованным кирпичом из Чехии, с гирляндами-горельефами лепных серых роз и всевозможных фруктов, сценами из античной жизни на фронтонах, — дома, некогда принадлежавшие Акуловым, Фотиади, Лихацким, Богарсуковым, бывшие гостиницами, а в годы гражданской служившие последним пристанищем на пути к Новороссийскому порту бесчисленным штабам и квартирам для белых генералов, дипломатическим миссиям западных держав, имевших свои виды на Кубань в случае ее отделения от России по идее самостийников, — все это скрыто листвой, как и самые что ни на есть ветхие хатки, давно отжившие свой век, сделанные на скорую руку за неимением средств и по самые окошки вросшие в землю, с окнами, давно-давно заколоченными крест-накрест почерневшими от времени досками, — всего этого глаз не замечает вовсе. Таким будет до самой осени убранство города. Постройки, каменные стены при этом как бы затаятся от праздного взгляда, как бы и не помышляя о соперничестве с природой. Прохаживаясь в такое время года по улицам и улочкам, только и видел Павел Пантелеймонович, как бледно-сиреневая пена глициний окатывает балконы и лоджии белых или кирпично-красных домов, синие кресты климатуса сплетаются с рыжим огнем соцветий бегоний. В парках и скверах к ногам набежит прибой разноцветных петуний, вербены, а к самым морозам нестерпимым огнем разгорится пожар полыхающих сальвий и канн. Пирамидальный тополь в пору молодого еще листа, когда он желтоватоглянцев после осыпавшихся шоколадных, а позже — пурпурных сережек, наполняет воздух горьковато-сладким запахом, который смешивается с благоуханием цветущих абрикосовых, алычовых и персиковых деревьев. А с чем сравнить дух только что скошенной травки на газонах? Или начавшей тлеть опавшей листвы в теплые солнечные дни запоздалой осени? Или сиреневую погоду, когда и теплый воздух, ближние и дальние окрестности — все-все видится в каком-то позднеимпрессионистском, мягком, голубоватом свете? А радость майской черешни и первого августовского винограда, черного с синим налетом, и поздней айвы, светящей желтыми прощальными фонариками плодов среди облетающего сада?

Случалось Павлу Пантелеймоновичу во второй половине дня заглянуть в кабинет. Сюда наведывался он в случае крайней надобности: кабинетного работника из него так и не получилось. Как только он затворял за собой двери, чувствовал, как июньское солнце успело прокалить жаром стекло и бетон. Ни единого деревца еще не успело подрасти вблизи здания, и когда это еще дотянется до второго этажа дубок, посаженный его руками на субботнике… Через минуту-другую в залитом ярким светом помещении становилось несносно от духоты, и приходилось тогда выбираться подышать на длинную, вдоль всего этажа, лоджию. Она представляла собой в такую пору подобие палубы, и он стоял у самого борта нездешнего, каким-то чудом оказавшегося в этих краях океанского корабля, плывущего посреди зеленых хлебных полей. Стоя на этой палубе, не раз наблюдал он легкий стремительный лет пепельно-белых азовских чаек, всматривающихся со своей высоты в уже совсем близкое для них Кубанское море. Вдалеке прямо перед ним виднелись корпуса сельскохозяйственного института, начинающие нежиться в темно-зеленых купах поднявшегося за последние годы дендрария. Справа, за бензозаправочной станцией с краснеющей строчкой висящих в воздухе букв «Бензин», постом ГАИ с милицейской белой наблюдательной площадкой, за похожими на курганы городскими очистными сооружениями с торчащими в выцветшее летнее небо громоотводами, — за ними вдоль раскидистой плеяды огромных тополей вдалеке с одной стороны и белых клеток шиферных крыш аула Старый Бжегокай — с другой, мимо островка старожилов-вязов неподалеку от бывшей когда-то в этих местах фермы экономического общества, — там неожиданно широко и светло, будто горячее небо, проплавив линию горизонта, протекло и улеглось в речное русло, открывалась Кубань. Такая картина исцеляла, ласкала его сердце, и он в который раз задерживал свой взгляд на просторе необычного и величавого поворота реки с кажущимися отсюда игрушечными работягами-буксирами, редкими белыми пассажирскими пароходами.

В эти минуты ненадолго исчезали и грохочущая, вечно спешащая линия автомобильной дороги из города на Елизаветинскую и дальше до Марьянской, на Ивановскую, Славянскую и Темрюк, не слышалось тогда грохота с рубероидного завода, оставались на несколько мгновений эта даль неба, гладь реки его отражением на земле, да вдруг едва уловимое движение теплого воздуха вдоль палубы-лоджии, — это в лаборатории по качеству, расположенной напротив его кабинета, вынимают из печей образцы. «Скоро позовут снимать пробу», — думает он, вдыхая привычный запах.

Но было и главное, что так и не давало ему покоя в этом новом помещении. Ему казалось досадным взять да и оставить ради бумаг в такую вот пору, пусть ненадолго, свои делянки, которые, словно живые, по-своему ревновали его и к этому все еще никак не привычному и не обжитому до конца кабинету, ревновали к поездкам в дальние командировки, к больничным дням и даже к святая святых его — к дому, семье — ко всему тому, что хотя бы как-то разъединяло его с ними, отвлекало или же могло увести, пусть и ненадолго, в сторону. Павел Пантелеймоновпч по-особому чувствовал свою связь с полем, а с годами это сказывалось все острее. И ничего с этим не поделать было, потому что все давно стало его судьбой, жизнью.

По этой же причине не могли его потрясти в дальних краях ни Пизанская башня, ни собор апостола Павла в Англии, ни вся вместе взятая готика, никакие чудеса света в Монреале, ни минареты Айя-Софии и бухта Золотой Рог — не им суждено было смущать его воображение, потому что в этом мире он был занят другим. Тем, что стало делом всей его жизни — от первых шагов в селекции и до последнего вздоха. Вот каким емким понятием может стать для человека хлеб, по древней народной мудрости предназначенный быть всему головой.

Журналистов он по возможности старался избегать. Равно как и старался уклониться от встреч со слишком зачастившими в последнее время в институт экскурсантами. Весна, работы по горло, а тут рассказывай! Как только завидит, что к делянкам приближается очередная такая группа, сперва прищурится — для пущей достоверности предпочитал присмотреться получше, — а там заложит руки за спину и зашагает куда-нибудь в сторонку. Тому же, кто находился рядом с ним, успевал бросить: «Ну вот, опять… Делать им нечего?! Вы их тут встретьте, а мне некогда, я пойду». И удаляетс