Луна и шестипенсовик — страница 14 из 40

– Дэрк Стреве считает, что вы – великий художник.

– На кой черт мне нужно его мнение?

– Не разрешите ли мне взглянуть на ваши картины?

– А зачем я должен вам их показывать?

– Я, может быть, захочу купить одну из них.

– А я, может быть, не хочу продавать ни одной

– Вы хорошо зарабатываете? – спросил я, улыбаясь

Он фыркнул.

– А похоже по моему виду?

– У вас вид голодающего.

– Я и голодаю.

– В таком случае пойдемте, пообедаем.

– Почему вы приглашаете меня?

– Не из благотворительности, холодно ответил я. – Мне безразлично, голодаете вы или нет.

Его глаза снова блеснули.

– Ну, идет в таком случае, – сказал он вставая. – Люблю хорошие обеды.

Глава XXI

Я предоставил ему повести меня в ресторан по своему выбору и по дороге купил газету. Когда обед был заказан, я развернул газету над бутылкой Сент-Гальмье[12] и начал читать. Мы ели молча. Я чувствовал, что он иногда поглядывал на меня, но не обращал на него внимания. Я надеялся заставить его заговорить.

– Есть что-нибудь интересное в газете? – спросил он в конце нашего молчаливого обеда. Мне показалось, что в его тоне прозвучало раздражение.

– Я всегда читаю фельетоны о театре, – ответил я.

Сложив газету, я положил ее рядом с собой.

– Я в восторге от обеда, – заметил он.

– Не выпить ли здесь же и кофе, как вы думаете, – предложил я.

– Хорошо.

Мы закурили сигары. Я молча пускал дым. Его глаза останавливались на мне время от времени со слабой усмешкой. Я терпеливо ждал.

– Что вы делали с тех пор, как мы виделись с вами в последний раз? – спросил он наконец.

Мне не пришлось много рассказывать. Это был краткий отчет об упорной работе и мелких приключениях, об опытах то в одной, то в другой областях, о постепенном приобретении знаний, о книгах, о людях. Я старался не расспрашивать Стриклэнда ни о чем, не выказывал ни малейшего интереса к нему. Наконец я был вознагражден. Он начал говорить о себе. Но при его бедном даре слова он давал лишь слабые указания на то, через что он прошел, и мне приходилось заполнять пробелы своим воображением. Было мучительно улавливать только намеки на его внутреннюю жизнь, чрезвычайно меня интересовавшую. Это напоминало изучение изуродованного манускрипта. Я вынес в общем впечатление, что вся жизнь его была жестокой борьбой со всякого рода препятствиями и лишениями. Но, по-видимому, многое из того, что для других людей, казалось бы, ужасным, нисколько не задевало его. Стриклэнд отличался от большинства англичан полным равнодушием к комфорту. Его не огорчало, что ему приходилось жить в жалкой комнате. Он не нуждался в красивых вещах. Я думаю, что он даже не замечал, как тусклы были обои в его комнате, где я его встретил в первый приезд. Ему не нужны были мягкие кресла, он искренно предпочитал простые кухонные табуреты. Ел он всегда с аппетитом, но был равнодушен к тому, что ел. Для него это была только пища, которую нужно проглотить, чтобы успокоить муки голода. А когда еды не было, он казался способным обходиться и без нее. Я узнал, что в течение полугода он довольствовался булкой и бутылкой молока в день. Он был чувственным человеком и, однако, оставался равнодушным к чувственным соблазнам. Он считал лишения просто небольшой неприятностью. Было что-то внушительное в том, как он переносил все это, живя исключительно духовной жизнью.

Когда небольшая сумма денег, которую он привез с собой из Лондона, была прожита, он остался вполне спокоен. Картин он де продавал. Думаю, что почти не пытался продавать. Пробовал добывать деньги другими путями. С мрачным юмором рассказывал он о том, как исполнял обязанности гида при англичанах-лондонцах, желавших видеть ночную жизнь Парижа. Это занятие соответствовало его насмешливому характеру, он хорошо ознакомился с самыми неприличными кварталами города. Он рассказал мне о долгих часах скитания по бульвару Мадлен в поисках за англичанами, преимущественно полупьяными, которые желали видеть то, что запрещается законом. Иногда, если ему везло, он зарабатывал небольшую сумму. Но его оборванный костюм в конце концов стал отпугивать искателей приключений, и Стриклэнд не мог больше найти таких безрассудных людей, которые рискнули бы ему довериться. Затем нашлась работа по переводу рекламы для патентованных лекарств, предназначенных для распространения через докторское сословие в Англии. Во время стачки он работал в качестве маляра. В то же время он никогда не прерывал работы над своим искусством. Но скоро ему надоело писать в студиях, и он стал работать самостоятельно. Он никогда не был настолько беден, чтобы не иметь возможности купить холста и красок, а больше, в сущности, ему ничего и не было нужно. Насколько я мог понять, писал он с большим трудом, а его нежелание пользоваться чьими-либо указаниями заставляло его терять много времени на разрешение технических задач, уже разрешенных одна за другой поколениями прежних художников. Он стремился к чему-то, чего я не мог понять и что вряд ли было понятно ему самому. Снова он произвел на меня впечатление одержимого. Он казался не вполне нормальным. Ему не хотелось показывать своих картин только потому, что он, по-видимому, нисколько не интересовался ими. Он жил в мечтах, и действительность не существовала для него.

Я чувствовал, что он работал над каждым новым полотном со всей страстью своей пылкой натуры, напрягая все силы, чтобы воплотить видения, носившиеся перед его духовными глазами. А затем, даже не после окончания картины (я был уверен, что он редко доводил свою работу ко конца), а просто когда гасла страсть, сжигавшая его, он терял всякий интерес к работе. Он никогда не был доволен достигнутым результатом. Ему все казалось ничтожным по сравнению с образами, владевшими его воображением.

– Почему вы не посылаете своих работ на выставки? – спросил я. – Ведь вы, вероятно, хотели бы знать мнение публики о своих картинах?

– Вы думаете?

Не могу выразить того безмерного презрения, которое он вложил в эти два слова.

– Вы не хотите славы? Большинство художников не было равнодушно к ней.

– Дети! Как вы можете интересоваться мнением толпы, если вы презираете мнение отдельного человека?

– Мы не всегда следуем логике, – заметил я, смеясь.

– Кто создает славу? Критики, писатели, биржевые маклеры, женщины.

– Но разве вам не доставило бы приятного ощущения сознание, что люди, которых вы не знаете и никогда не видели, получают от работы ваших рук тонкие и яркие эмоции? Каждый человек любит власть. А можно ли вообразить более чудесное осуществление власти, чем то, когда художник по своей воле заставляет трепетать человеческое сердце от жалости или ужаса?

– Мелодрама.

– Как вы можете определить, хорошо вы написали пли плохо?

– А я и не определяю. Я только хочу писать то, что вижу.

– Сомневаюсь, мог ли бы я писать книги на пустынном острове с уверенностью, что ничьи глаза, кроме моих, не увидят того, что я пишу.

Стриклэнд долго молчал, но глаза его странно блестели, как будто он видел нечто, зажигавшее его душу экстазом.

– Иногда я мечтаю об острове, затерянном среди безграничного моря, о жизни там, в долине, закрытой со всех сторон, среди странных деревьев, тишины и молчания. Там, мне кажется, я мог бы найти то, чего хочу.

Он высказал свою мысль не совсем так. Пользовался жестами вместо прилагательных и запинался. Я передаю своими словами то, что он, как я понял, желал высказать.

– Оглядываясь теперь назад, на прошедшие пять лет, – сказал я, – думаете ли вы, что стоило сделать то что вы сделали?

Он посмотрел на меня, и я увидел, что он не понял моих слов.

Я пояснил.

– Вы оставили удобный дом и жизнь в общем счастливую. Вы преуспевали. А в Париже вам, кажется пришлось пережить гадкое время. Если бы можно было начать сызнова, повторили бы вы то, что сделали?

– Непременно.

– А вы заметили, что ничего не спросили меня о вашей жене и детях? Вы о них совсем не думаете?

– Нет. Я бы очень хотел, чтобы вы не были так дьявольски лаконичны. Неужели вы никогда ни на одну минуту не пожалели о том горе, которое причинили им?

Его губы сложились в улыбку, и он покачал головой.

– И все же я уверен, что иногда вы думаете о прошлом. Может быть, не о том прошлом, которое было семь или восемь лет назад, но о прошлом более далеком, когда вы впервые встретили вашу жену, полюбили ее, женились на ней. Неужели вы но помните той радости, когда вы заключали ее в свои объятия?

– Я не думаю о прошлом. Единственно о чем стоит думать, это – вечно продолжающееся настоящее.

Я задумался над этим ответом. Он был не ясен, но мне показалось, что я смутно понимаю его смысл.

– Вы счастливы? – спросил я.

– Да.

Я замолчал и внимательно смотрел на него. Он выдержал мой взгляд, и затем в глазах его появилась насмешка.

– Боюсь, что вы не одобряете меня?

– Пустяки, – быстро ответил я. – Я не осуждаю боа-констриктора. Наоборот, я интересуюсь его умственным процессом.

– Значит, у вас ко мне исключительно профессиональный интерес?[13]

– Исключительно.

– Это правильно, что вы не осуждаете меня. У вас у самого сомнительные склонности.

– Может быть потому-то вам со мной и легко, возразил я.

Он насмешливо улыбнулся, но ничего не сказал. Мне хотелось бы описать его улыбку. Не знаю, была ли она привлекательна, но она ярко освещала лицо, изменяя его обычно мрачное выражение и придавая ему вид добродушной иронии. Улыбка медленно освещала лицо, начинаясь, а часто и кончаясь в глубине глаз. Она была очень чувственна, ни жестокая, ни ласковая, в ней светилось нечто, что можно было бы назвать веселостью сатира. Эта улыбка и заставила меня спросить:

– Влюблялись вы с тех пор, как приехали в Париж?

– У меня нет времени для таких глупостей. Жизнь не столь длинна, чтобы можно было соединять любовь и искусство.