– Он пожал плечами. Началось с моего увлечения рисованием. В школе я получал за рисунки награды. Матушка очень гордилась моим талантом и подарила мне ящик с акварельными красками. Она показывала мои рисунки и пастору, и доктору, и судье. Они послали меня в Амстердам на экзамены по соисканию стипендии, и я получил ее. Матушка – бедная душа! так была горда, и хотя сердце ее разрывалось при мысли о необходимости расстаться со мной, но она улыбалась и не показывала мне своей печали. Она очень радовалась тому, что сын ее будет художником. Родители мои берегли каждый грош, копили деньги для меня, чтобы я мог учиться, и, когда моя первая картина была выставлена, они все приехали в Амстердам посмотреть на нее: отец, мать и сестра. Мать плакала, глядя на картину. – Добрые глаза Стреве заблестели. – Теперь на каждой стене нашего старого дома висит по одной моей картине в прекрасной золоченой раме.
Он сиял счастливой гордостью.
Я вспомнил его бездушные картины с их живописными крестьянами, кипарисами и оливковыми деревьями. У них верно был странный вид в пышных рамах на стенах крестьянского домика.
– Добрая душа! Она думала, что осчастливила меня, сделав меня художником, но, в конце концов, может быть, для меня было бы лучше, если бы осуществилось желание отца и я был бы теперь хорошим плотником.
– Ну, а теперь, когда вы знаете, что может дать искусство, хотели бы вы изменить свою жизнь? Могли бы вы отказаться от того наслаждения, которое искусство дает вам?
– Искусство – величайшая вещь в мире, – ответил он после паузы.
Он с минуту смотрел на меня, точно размышляя о чем-то и колеблясь, и наконец, сказал:
– Вы знаете, что я был у Стриклэнда?
– Вы?!.
Я был поражен. Я был уверен, что вид Стриклэнда должен быть невыносимым для него. Стреве слабо улыбнулся.
– Вы же знаете, что у меня нет гордости.
– Что вы хотите сказать этим?
Он рассказал мне удивительную историю.
Глава XXXIX
Когда я расстался с ним после похорон бедной Бланш, Стреве с тяжелым сердцем вошел в дом. Что-то побуждало его пойти в студию; какое-то смутное желание помучить себя, но в то же время он страшился тех мучений, которые ожидали его. С трудом поднялся он по лестнице; казалось, ноги отказывались держать его; У двери он долго стоял, стараясь собрать все свое мужество, чтобы войти. Он почувствовал себя дурно. У него явилось желание сбежать по лестнице, догнать меня и попросить вместе с ним войти в студию; ему почудилось, что там есть кто-то. Он вспомнил, как часто он, бывало, ждал так у двери одну-две минуты, чтобы отдышаться, и как от глупого нетерпения увидеть Бланш у него снова захватывало дыхание. Видеть ее было для него радостью, которая никогда не теряла своей яркости, и даже, уйдя из дому на час, он так волновался при мысли, что увидит ее, точно был разлучен с ней целые месяцы. Он вдруг перестал верить, что она умерла. Все случившееся было только сном, ужасным сном; вот он повернет ключ, откроет дверь и увидит ее, слегка склонившуюся над столом в грациозной позе женщины с картины Шардана «Молитва перед едой», которая всегда казалась ему изумительной.
Торопливо он вынул из кармана ключ, открыл дверь и вошел. У квартиры не было заброшенного вида. Аккуратность его жены была одной из черт ее характера, которая особенно нравилась ему; его собственное воспитание приучило его любить порядок; когда он увидел доказательство ее инстинктивного желания сохранить каждую вещь на предназначенном для нее месте, он почувствовал, как сердце его переполнилось теплотой. Спальня имела такой вид, как будто она только что ушла из нее; щетки были аккуратно разложены на туалетном столе, по одной с каждой стороны гребня; кто-то убрал постель, на которой она провела последнюю ночь в студии; ее ночная сорочка, вложенная в маленький чехол, лежала на подушке. Невозможно было поверить, что она никогда больше не войдет в эту комнату.
Ему захотелось пить, и он пошел в кухню за водой. Здесь тоже все было в полном порядке. На полке стояли тарелки, на которых обедали они со Стриклэндом в последний раз в вечер ссоры. Тарелки были аккуратно вымыты. Ножи и вилки положены в ящик. Под стеклянной крышкой лежал остаток сыра, и в жестяной коробке – корка хлеба. Она делала свои покупки ежедневно покупала только необходимое, так что ничего из провизии не оставалось на следующий день.
Стреве знал по справкам, данным ему в полиции, что Стриклэнд ушел из дому сейчас же после обеда, и тот факт, что Бланш все вымыла и прибрала, как обычно, наполнил его ужасом. Ее методичность делала ее самоубийство более обдуманным. Ее самообладание было ужасно. Мучительная боль пронизала его, колени задрожали, и он чуть не упал. Вернувшись в спальню, он бросился на кровать. Он выкрикивал ее имя:
– Бланш! Бланш!
Мысль о ее страданиях была невыносима. Ему вдруг представилось, как она стояла в своей крохотной кухоньке, – кухня была чуть побольше буфета, – мыла тарелки и стаканы, вилки и ложки, чистила ножи на доске, и затем, разложив все по местам, сполоснув раковину, повесила сушить полотенце – оно до сих пор висело там серой разорванной тряпкой; потом она оглянулась вокруг, чтобы убедиться, все ли чисто и аккуратно. Он видел, как она опустила рукава, сняла передник, он висел за дверью на гвозде – и взяла бутылку с кислотой, чтобы пойти с ней в спальню.
Эти картины заставили его соскочить с кровати и броситься вон из комнаты. Он вошел в студию. Там было темно, потому что занавески на большом окне были спущены, и он быстро поднял их; из его груди вырвалось рыдание, когда он одним взглядом охватил комнату, где он был так счастлив. И здесь ничего не изменилось. Стриклэнд был равнодушен к окружающей его обстановке и жил в чужой студии, не подумав изменить в ней что-либо. Она была обдуманно-артистична. Отражала идею Стреве, как и чем должен окружать себя художник. На стенах висели куски старинной парчи; рояль был покрыт куском шелка, поблекшего, но прекрасного; в одном углу стояла копия Венеры Милосской, в другом – Венеры Медицейской. В разных местах висели итальянские шкафчики с дельфтским[19] фарфором и барельефы. В красивой золотой раме висела копия картины Веласкеза «Иннокентий Х», которую Стреве сделал в Риме, и другие картины Стреве, все в роскошных рамах, повешенные так, чтобы производить наиболее выгодное впечатление. Стреве всегда гордился своим вкусом. Он никогда не переставал ценить изысканную обстановку своей студии, и, хотя теперь вид ее был для него точно кинжал в сердце, он сам того не замечая, слегка передвинул столик в стиле Людовика XV, который был одним из его сокровищ. Вдруг взгляд его упал на какое-то полотно, прислоненное лицом к стене. Оно было большего размера, чем его полотна, и он удивился, зачем оно здесь. Он повернул его и наклонил к себе, чтобы лучше разглядеть. Это был этюд нагой женщины. Сердце его быстро забилось: он мгновенно понял, что это одна из картин Стриклэнда. Он сердито отбросил ее обратно к стене – чего ради он оставил ее здесь? – но от его резкого движения картина упала на пол лицом вниз. Чья бы ни была картина, он не мог оставить ее на полу в пыли, и он поднял ее; и вдруг его охватило любопытство. Он решил как следует рассмотреть ее, поставил полотно на мольберт и отошел на несколько шагов.
Он вскрикнул. Картина изображала женщину, лежащую на кушетке; одна рука была закинута за голову, другая свободно лежала вдоль тела; одна нога согнута в колене и приподнята, другая вытянута. Поза была классической. У Стреве закружилась голова. Это была Бланш. Ревность и бешенство охватили ого, и он хрипло и невнятно закричал; сжимая кулаки, он угрожающе поднимал их перед невидимым врагом. Он кричал и выл: он был вне себя: это было непереносимо; это было слишком. Он дико озирался вокруг, ища какой-нибудь острый предмет; он хотел разрезать картину на куски; она не должна существовать больше ни минуты. Но он не видел ничего, что могло бы послужить для этой цели; он рылся в рисовальных принадлежностях и там ничего не находил; он был в неистовстве. Наконец он нашел, что искал – большой складной нож-и бросился к нему с криком торжества. Он схватил его, как будто это был кинжал, и подбежал в картине. Рассказывая, Стреве пришел в такое же возбуждение, как и тогда, когда все это происходило; он схватил столовый нож, лежавший на столе между нами, и размахивал им. Он поднял руку, как бы желая нанести удар, а затем разжал руку и нож со звоном упал на пол. Он взглянул на меня с сконфуженной улыбкой и замолчал.
– Говорите же, – вскричал я.
– Я не знаю, что со мною случилось. Я приготовился изрезать картину, моя рука была поднята для удара, когда вдруг я увидел ее.
– Увидели кого?
– Картину. Это было произведение искусства. Я не мог дотронуться до нее. Мне стало страшно.
Стреве снова замолчал и смотрел на меня с раскрытым ртом, круглыми голубыми глазами, вылезавшими из орбит.
– Это было необычайное, великое произведение. Меня охватило благоговение. Я едва не совершил страшного преступления. Я придвинулся ближе, чтобы лучше разглядеть, и нога моя наткнулась на нож. Я вздрогнул.
Я почувствовал, что мне передается его волнение. На меня все это производило странное впечатление. Будто я внезапно был перенесен в мир, где все ценилось по иному. Я стоял в недоумении, подобно чужестранцу в стране, где люди ведут себя совершенно не так, ка он привык. Стреве пытался рассказать об этой картине но он говорил сбивчиво, и мне приходилось догадываться, что собственно он думает. Стриклэнд, наконец, порвал узы, которые до сих пор его связывали. Он на шел не себя, как говорят обычно, но новую душу в себе новые силы, которых он и не подозревал. Это было не только смелое упрощение рисунка, открывшее богатую и своеобразную личность; это была не только необыкновенная живопись (хотя тело было написано так чувственно, что в этом было что-то чудовищное) и не только плотность, дававшая странное впечатление даже тяжести тела, здесь была также и одухотворенность, волнующая и новая, которая вела воображение по неисследованным путям в темные пустые пространства, освещенные лишь вечными звездами, где бродила обнаженная душа, со страхом ищущая новых тайн.