Луна и шестипенсовик — страница 25 из 40

Если я риторичен, то потому, что Стреве был риторичен. (Разве мы не знаем, что человек в минуты подъема чувств вполне естественно начинает говорить стилем романов.) Стреве пытался выразить чувство, которого он прежде не знал, и не мог вложить его в обычные слова. Он был подобен мистику, пытающемуся описать неизреченное. Но одно он сделал для меня ясным: люди легко говорят о красоте и, не обладая чутьем к выбору слов, они употребляют слово «красота» легкомысленно и небрежно, так что оно теряет свою силу; это понятие, разделяя свое имя с сотней пошлых предметов, лишается своего достоинства. Люди называют «красивым» платье, собаку, проповедь, а когда оказываются лицом к лицу с красотой, они не узнают ее. Фальшивая напыщенность, которой они пытаются прикрыть свои ничтожные мысли, притупляет их чувствительность. Подобно шарлатану, подделывающему духовную силу, которую он иногда чувствует, они теряют силу, которой злоупотребляли. Но Стреве, несокрушимый шут, любил и понимал красоту честно и искренно, как честна и искренна была его душа. Красота значила для него то, что для верующего значит бог, и при виде ее он испытывал страх.

– Что вы сказали Стриклэнду, когда увидели его?

– Я предложил ему поехать со мной в Голландию.

Я онемел. Я смотрел на Стреве в глупом изумлении.

– Мы оба любили Бланш. А в доме моей матери и для него нашлось бы место. Я думаю, что общество бедных простых людей хорошо повлияло бы на него. Он мог бы научиться у них тому, что было бы для него очень полезно.

– Что же он сказал?

– Улыбнулся чуть-чуть. Полагаю, что я показался ему очень глупым. Он сказал, что у него другие планы.

Я желал бы, чтобы Стриклэнд объяснил свой отказ какой-нибудь другой фразой.

– Он отдал мне ту картину… где Бланш.

Я удивился, почему Стриклэнд это сделал, но ничего не сказал, и мы помолчали некоторое время.

– Что вы сделали с вашими вещами? – спросил я наконец.

– Я позвал еврея-скупщика, и он дал мне кругленькую сумму за все сразу. Картины я беру с собой. Кроме них у меня ничего больше нет в мире, если не считать чемодана с платьем и ящика с книгами.

– Я рад, что вы едете домой, – сказал я.

Я чувствовал, что самое лучше для него было оставить свое прошлое позади. Я надеялся, что его горе, сейчас казавшееся ему невыносимым, будет смягчено временем, а милосердное забвение поможет ему нести дальше бремя жизни. Он еще молод и может быть через несколько лет будет оглядываться назад с печалью, в которой уже не останется ничего мучительного. Рано или поздно он женится на какой-нибудь хорошей и доброй женщине у себя в Голландии и будет счастлив. Я был в этом уверен. Невольно я улыбнулся при мысли о том количестве плохих картин, которые он успеет нарисовать прежде, чем умрет. На следующий день я проводил его в Амстердам.

Глава XL

В течение следующего месяца, занятый собственными делами, я не видел никого из тех, кто так или иначе был связан с этой печальной историей, и перестал думать о ней. Но как-то раз, когда я быстро шел по какому-то делу, я обогнал Чарльза Стриклэнда. При виде его я вспомнил весь тот ужас, о котором очень хотел бы забыть, и меня охватило внезапное отвращение к виновнику этой катастрофы. Я кивнул ему, потому что было бы ребячеством пройти мимо, не кланяясь, и быстро поспешил своей дорогой. Но через минуту я почувствовал на плече чью-то руку.

– Вы очень торопитесь, – сказал он дружески.

Это было характерно для него: он всегда был любезен с теми, кто показывал нежелание встречаться с ним, а мой холодный поклон не мог оставить в нем никакого сомнения на этот счет.

– Да, – ответил я коротко.

– Я пойду с вами, – сказал он.

– Зачем? – спросил я.

– Чтобы насладиться вашим обществом.

Я не ответил, и он молча пошел рядом со мной. Так мы шли приблизительно с четверть мили. Это становилось смешным. Наконец мы подошли к какому-то писчебумажному магазину, и я решил, что мне нужно купить бумаги. Это было бы предлогом отделаться от него.

– Мне нужно зайти сюда, – сказал я. – Прощайте.

– Я подожду вас.

Я пожал плечами и вошел в магазин. Там я вспомнил, что французская бумага плоха и что не стоит обременять себя ненужной покупкой, если все равно я не достиг своей цели. Я спросил то, чего, как я знал, не имелось в магазине, и через минуту вышел на улицу.

– Вы нашли то, что вам было нужно? – спросил он.

– Нет.

Мы шли молча и скоро вышли на площадь, где скрещивалось несколько улиц.

– Вы куда идете? – спросил я.

– Туда, куда и вы, – сказал он, улыбаясь.

– Я иду домой.

– Я пойду с вами и выкурю у вас трубку.

– Вы могли бы подождать приглашения, – холодно возразил я.

– Я бы и ждал, если бы у меня были какие-нибудь шансы получить его.

– Вы видите эту стену перед вами? – спросил я.

– Да.

– В таком случае, я думаю, для вас должно быть очевидно, что я не желаю вашего общества.

– Признаюсь, я смутно подозревал это.

Я не мог удержаться и усмехнулся. Это один из недостатков моего характера; мне нравятся те люди, которые заставляют меня смеяться. Но я постарался взять себя в руки.

– Я считаю вас презренным человеком. Вы – самое омерзительное животное из всех, каких я, к моему несчастью, когда-либо встречал. Почему вы ищете общества того, кто ненавидит и презирает вас?

– Дорогой мой, почему вы думаете, черт возьми, что мне в какой-либо мере интересно ваше мнение о моей персоне?

– Ну, идите вы к черту, – сказал я еще более злобно, потому что почувствовал, что мои ответы неубедительны, – я не желаю знать вас!

– Вы боитесь, что я испорчу вас?

Его тон заставил меня почувствовать, что я ставлю себя в смешное положение. Я знал, что он посматривает на меня искоса с насмешливой улыбкой.

– Вероятно, вам деньги нужны? – заметил я дерзко.

– Я был бы отъявленным дураком, если б думал, что есть какая-нибудь надежда занять у вас.

– Если вам плохо, то вы должны благодарить за это самого себя.

Он усмехнулся.

– В сущности, я нравлюсь вам, потому что даю вам случай выказать себя мудрым и глубоко нравственным.

Я закусил губу, чтобы не рассмеяться. В том, что он сказал, было много неприятной правды; в моем характере есть еще черта, заслуживающая порицания: мне доставляет удовольствие общество таких людей, хотя бы безнравственных, которых я могу поучать и стыдить. Я почувствовал, что мое отвращение к Стриклэнду улетучивается и что я, только делая усилие над собой, могу сохранить прежний тон. Я сознавал мою нравственную слабость, но не мог не видеть, что мое осуждение Стриклэнда было теперь, пожалуй, позой. И я знал, что если я чувствовал это, то он своим чутким инстинктом уже все угадал. Он, конечно, молчаливо подсмеивался надо мной. За ним осталось последнее слово; я не знал, что ответить, и хотел спасти свое достоинство тем, что пожал плечами и погрузился в молчание.

Глава XLI

Мы подошли к дому, в котором я жил. Я не просил его войти и стал подниматься по лестнице, не произнося ни слова. Он шел за мной по пятам и вошел ко мне. Он еще ни разу не был у меня, но он не удостоил ни одним взглядом мою комнату, над обстановкой которой много поработал, стараясь сделать ее красивой. На столе стояла жестяная коробка с табаком, и Стриклэнд, вынув из кармана трубку, немедленно набил ее. Он сел на единственный стул и стал раскачиваться на нем взад и вперед.

– Если вы решили быть здесь, как дома, почему вы не сядете в кресло? – спросил я раздраженно.

– Чего ради вы заботитесь о моем удобстве?

– Я забочусь не о вас, – возразил я, – а только о самом себе. Мне делается неудобно, когда я вижу, что кто-нибудь сидит на неудобном стуле.

Он усмехнулся, но не двинулся с места. Курил молча, не обращая на меня внимания, и, по-видимому, о чем-то размышлял. Я не понимал, зачем он пришел ко мне. Писателя всегда смущает инстинкт (пока долгая привычка не притупит чувствительность), заставляющий его интересоваться особенностями человеческой натуры так неудержимо, что его моральное чувство бессильно бороться с этим. Писатель испытывает художественное удовлетворение при созерцании зла, и это немного пугает его. Но искренность принуждают его признаться, что хотя он и осуждает известные поступки, но его интерес к мотивам их несравненно сильнее его отвращения. Выдержанный характер, доведенный до своего логического завершения, восхищает автора, создавшего такой образ, а в этом уже есть вызов закону и порядку. Я думаю, что Шекспир писал Яго с наслаждением, которого он не испытывал, создавая нежный образа Дездемоны, сотканный из лунных лучей. Может быть, создавая свои отрицательные типы, писатель удовлетворяет этим инстинкты, глубоко коренящиеся в нем, привычки и обычаи цивилизованного общества только загнали их в таинственные изгибы подсознательного… Облекая образы, созданные его воображением, в плоть и кровь, он дает жить той части самого себя, которая не находит других способов для своего выявления. Испытываемое им при этом удовлетворение есть своего рода освобождение. Писатель более склонен узнать, как все произошло, чем судить случившееся.

В моей душе был самый искренний ужас перед Стриклэндом, и рядом с этим – холодное любопытство раскрыть мотивы его поведения. Он поражал меня, и я жаждал узнать, как он относится к трагедии, которая из-за него разыгралась в жизни людей, выказавших ему столько доброты. Я смело пустил в ход скальпель.

– Стреве сказал мне, что картина, которую вы написали с его жены, – самая лучшая из всех ваших вещей.

Стриклэнд вынул трубку изо рта, и улыбка засветилась в его глазах.

– Я работал над ней с большим наслаждением.

– Почему же вы отдали ее?

– Я ее окончил. Больше она мне не нужна.

– Вы знаете, что Стреве едва не уничтожил ее?

– Конечно, она не совершенство.

Он помолчал с минуту, потом снова вынул трубку изо рта и усмехнулся.