– Может ли человек совершенно не интересоваться другими людьми? – сказал я, обращаясь скорее к себе, чем к нему. – Вся жизнь наша связана с другими. Нелепо пытаться жить только собой и для себя. Рано или поздно вы сделаетесь старым, больным, утомленным и тогда поползете обратно в стадо. Не будет ли вам стыдно, когда вы почувствуете в вашем сердце жажду уюта и людского сочувствия? Вы стремитесь к невозможному. Все то, что есть в вас человеческого, затоскует по обыкновенным человеческим отношениям.
– Пойдемте и посмотрите мои картины.
– Думаете вы когда-нибудь о смерти?
– А зачем мне о ней думать? Не все ли равно?
Я посмотрел на него. Он стоял передо мной неподвижно, с насмешливой улыбкой в глазах; но сквозь все это, на одно мгновенье, я вдруг почувствовал присутствие страстного, страдающего духа, стремящегося к чему-то большему, чем все, что может быть понято в связи с материей. Я подглядел мучительные поиски неизреченного. Я посмотрел на человека, стоящего передо мной, одетого в какие-то лохмотья, с большим носом и блестящими глазами, с рыжей бородой, растрепанными волосами, и меня пронзило странное ощущение, что это только оболочка, что передо мной бесплотный дух.
– Ну, пойдемте смотреть ваши картины, – сказал я.
Глава XLII
Я не понимал, почему Стриклэнд внезапно предложил мне показать их, но обрадовался этому случаю. Человека разоблачают его работы. При соприкосновении с людьми в обществе человек показывает вам такую внешность, которую ему желательно показать, и вы можете составить верное представление о нем только на основании мелких поступков, которых он сам не замечает, и по беглым выражениям на его лице, о которых он и не подозревает. Но некоторые так искусно носят маску, что через известный промежуток сами начинают верить, что они именно то, чем хотят казаться.
Но в своей книге или картине человек беззащитно раскрывается. Его претенциозность лишь подчеркивает его пустоту. Написанное красками железо похоже на железо, но на деле оказывается лишь краской. Никакие претензии на оригинальность не могут скрыть посредственности. Зоркому наблюдателю даже случайная мелкая работа человека открывает глубочайшие тайны его души.
И, карабкаясь по бесконечным лестницам дома, где жил Стриклэнд, признаюсь, я был слегка взволнован. Мне казалось, что я на пороге необычайных событий. Я с любопытством осмотрел его комнату. Она была меньше и унылее, чем осталась в моей памяти. Я невольно подумал, что сказали бы при виде ее мои друзья-художники, требующие себе больших студий и клянущиеся, что они не могут работать, если не будут окружены известным комфортом.
– Вам лучше стать здесь, – показал он место, откуда, по его мнению, картины были освещены более выгодно.
– Вы, разумеется, не желаете, чтобы я говорил? – спросил я.
– Нет, черт возьми! Лучше попридержите свой язычок.
Он ставил картину на мольберт, давая мне возможность посмотреть на нее минуты две, затем снимал и ставил другую. Думаю, он показал мне полотен тридцать. Это были результаты его работ за шесть лет, то есть за все то время, как он писал. Он не продал ни одной своей работы. Полотна были различного размера; самые маленькие были натюрморт и самые большие – пейзажи. Было штук шесть и портретов.
– Это все, – сказал он наконец.
Мне очень хотелось бы иметь право сказать, что я сразу признал тогда их красоту и необычайную оригинальность. Теперь, когда я снова видел многие из них, а остальные хорошо знаю по репродукциям, я удивляюсь, что тогда, при первом взгляде на них, я был горько разочарован. Я ни на мгновение не почувствовал того странного волнения, вызывать которое свойственно подлинному искусству. Картины Стриклэнда произвели на меня удручающее впечатление, и навсегда останется факт, служащий мне укором, что я даже не подумал купить хоть одну из них. Я пропустил редкое счастье. Большинство картин Стриклэнда находится теперь в музеях, а остальные составляют драгоценную собственность богатых меценатов. Я стараюсь найти оправдание для себя. Я думаю, что мой вкус хорош, но я сознаю, что он не отличается оригинальностью. Я мало понимаю в живописи я иду по дорожкам, которые проложены для меня другими. В это время я преклонялся перед импрессионистами. Я мечтал купить Сислея и Дагаса и я обожал Манэ. Его «Олимпию» я считал величайшей картиной нашего времени, а «Завтрак на траве» глубоко волновал меня. Эти произведения казались мне последним словом живописи. Я не буду описывать картин, которые Стриклэнд показал мне. Описания картин всегда скучны, а кроме того картины эти хорошо знакомы всем, кто интересуется искусством. Теперь, когда его работы оказали такое громадное влияние на современную живопись, когда его последователи тщательно изучили ту область, которую он стал исследовать первый, – картины его и при первом взгляде на них встречают в зрителе уже известную подготовку к их восприятию, а я, – это нужно помнить, – раньше не видал ничего подобного.
Прежде всего меня неприятно поразило то, что мне показалось неуклюжестью его техники. Привыкнув к рисунками старых мастеров и будучи убежден, что Энгр был величайшим рисовальщиком последнего времени, я думал, что у Стриклэнда очень плохой рисунок. Помню его натюрморт: «Апельсины на блюде». Меня неприятно поразило, что блюдо было не совсем круглое, а апельсины кривые и придавленные. Портреты его всегда были немного больше нормальной величины, и это придавало им безобразный вид. Мне казалось, что все его лица походили на карикатуры. Они были написаны совсем по-новому. А его пейзажи поразили меня еще более. Два или три полотна изображали лес в Фонтенбло и некоторые улицы Парижа. Мое первое впечатление было, что они могли быть нарисованы пьяным извозчиком. Я был в полном недоумении. Краски мне казались чересчур резкими. У меня осталось впечатление от всего виденного, как от нелепого, непонятного фарса. Теперь, когда я смотрю назад, меня больше чем когда-либо поражает тонкое чутье Стреве. Он увидел с самого начала, что здесь была революция в искусстве, и он первый признал гения, перед которым теперь преклоняется весь мир. Но если я был поражен и сбит с толку, то это не значит, что я не получил никакого наслаждения. Даже я, при моем колоссальном невежестве, не мог не почувствовать, что здесь – новая, настоящая сила, ищущая проявить себя. Я был возбужден и заинтересован. Я чувствовал, что эти картины говорили о чем-то важном для меня, но я не мог объяснить, что это было. Картины казались мне безобразными, но намекали, не открывая полностью своей тайны, на что-то значительное и громадное. Они были странно мучительны. Они вызывали волнение, которое я не мог проанализировать Они говорили нечто, не поддающееся объяснению словами. Мне представлялось, что Стриклэнд смутно видит какую-то духовную сущность в материальных вещах, такую странную, что он мог только намекнуть о ней в неясных символах. Как будто он нашел в хаосе вселенной новую форму и неуклюже, в тоске, пытался показать ее. Я видел мятущийся дух, стремящийся выразить себя. Я повернулся к нему.
– Может-быть, вы ошиблись при выборе способа выражения?
– Какого дьявола вы хотите этим сказать?
– Я чувствую, что вы пытаетесь высказать что-то, я не совсем понимаю что именно, но я не уверен в том, что живопись лучший посредник для выявления того, что вас мучает.
Я ошибался, воображая, что, увидя картины Стриклэнда, я получу ключ к пониманию его странной личности. Они лишь усилили то удивление, которое он вызывал во мне. Таинственность еще больше сгустилась вокруг него. Одно только казалось мне ясным, – а может, и это было фантазией, что он страстно старался освободиться от какой-то силы, которая захватила его. Но что это была за сила и к какому освобождению он стремился, оставалось неясным. Каждый из нас одинок в этом мире. Каждый заперт в бронзовой башне и может общаться со своими товарищами только знаками, а знаки не имеют общего значения, и смысл их смутен и неточен. Мы делаем жалкие усилия передать другим сокровища нашего сердца, но наши ближние не в состоянии принять их, и мы бредем одиноко, бок-о-бок друг с другом, но не вместе, не понимая своих спутников и оставаясь непонятыми ими. Мы напоминаем собой людей, живущих в стране, язык которой они знают настолько слабо, что, хотя у них много интересных, прекрасных мыслей, которыми они могли бы поделиться, они все же обречены вести пошлые разговоры из учебника. В их уме сверкают блестящие мысли, а они могут сказать только, что зонтик тетки садовника находится в доме. В конце концов у меня осталось впечатление о чрезвычайном усилии выразить какое-то состояние души, и в этом усилии – так мне казалось – нужно было искать объяснения тому, что приводило меня в полное недоумение.
Было очевидно, что краски и формы имели такое значение для Стриклэнда, которое было непонятно ему самому. Он ощущал властную потребность передать то, что чувствовал, и он творил краски и формы с этим единственным намерением. Он не колебался упрощать или даже искажать то, что он видел, если этим путем мог подойти ближе к тому неизвестному, которое он искал. Факты были ничто для него, так как под грудой случайностей, ничем не связанных между собою, он искал что-то, имеющее для него особое значение. Точно он узнал душу вселенной и должен был выразить ее. Хотя эти картины смущали меня, я не мог не заразиться тем чувством, которым они были насыщены, и не знаю почему, я почувствовал к Стриклэнду – менее всего я мог ожидать этого – непобедимое сострадание.
– Теперь я знаю, почему вы поддались вашей страсти к Бланш Стреве, – сказал я.
– Почему?
– Ваше мужество изменило вам. Слабость вашего тела сообщилась вашему духу. Я не знаю, какая страсть владеет вами и толкает вас на опасные одинокие поиски какой-то цели, где вы ожидаете найти окончательное освобождение от демона, терзающего вас. Вы представляетесь мне вечным пилигримом, странствующим в поисках какой-то святыни, которая, быть может, и не существуют. Я не знаю, к какой неисповедимой Нирване стремитесь вы. Да и знаете ли это вы сами? Может быть, вы ищете то, что зовется истиной или свободой, и, может быть, на одно мгновение вам показалось, что вы найдете освобождение в любви. Мне представляется, что ваша усталая душа искала успокоения в объятиях женщины и, когда вы не нашли у нее этого успокоения, вы ее возненавидели. Вы не пощадили ее, потому что вы не щадите самого себя. Вы убили е