Я думаю, что искусство есть проявление полового инстинкта. Одни и те же эмоции возникают в человеческом сердце при виде красивой женщины, Неаполитанской бухты под золотистой луной и «Погребения» Тициана. Возможно, что Стриклэнд ненавидел нормальное проявление пола, потому что это казалось ему грубым по сравнению с удовлетворением от художественного творчества. Кажется странным даже мне самому, что я, описывая жестокого, себялюбивого, грубого и чувственного человека, прихожу к выводу, что он был идеалистом. Но факты неопровержимы.
Он жил беднее бедного рабочего. Работал гораздо больше. Он совершенно не ценил тех вещей, которые для большинства людей делают жизнь привлекательной и красивой. Он был равнодушен к деньгам, он нисколько не заботился о славе. Но вы не можете восхвалять его за то, что он сопротивлялся искушению пойти на какой-нибудь из тех компромиссов с обществом, на которые идет большинство из нас. У него просто не было никакого искушения. Ему никогда даже не приходило в голову, что компромисс возможен. Он жил в Париже более одиноко, чем анахорет в Фивской пустыне. Он ничего не требовал от своих ближних кроме того, чтобы они оставили его в покое. Он безраздельно отдавал себя поставленной им цели и, стремясь к ней, готов был пожертвовать не только собою, – на это способны многие, – но и другими. Он был во власти видения. Стриклэнд был отвратителен и в то же время велик.
Глава XLIV
При характеристике художников придается известное значение их взглядам на искусство, и здесь было бы уместно изложить то, что я знаю о мнениях Стриклэнда о великих мастерах прошлого. Боюсь, что мне известно и в этом отношении очень немногое. Стриклэнд не был словоохотлив и не обладал даром вкладывать свои мысли в крылатые фразы, запоминающиеся слушателями. Он не был остроумен. Его юмор, насколько видно из предыдущего, – если я хоть сколько-нибудь сумел воспроизвести его манеру говорить, – был язвителен. Его ответы были грубы. Он заставлял иногда смеяться тем, что говорил правду, но эта форма, юмора может иметь успех только в силу своей необычайности. Она перестает забавлять, если все начнут ею пользоваться. Стриклэнд не был – смею сказать – человеком очень интеллигентным, и его взгляды на живопись не особенно возвышались над средним уровнем. Я никогда не слыхал, чтобы он говорил о тех, чьи работы были аналогичны с его собственными, например, о Сезанне или Ван-Гоге, и очень сомневаюсь, видел ли он когда-либо их картины. Он мало интересовался импрессионистами. Их, техника поражала его, но я подозреваю, что он не считал их оригинальными художниками. Когда однажды Стреве долго и горячо говорил о великолепии Монэ, Стриклэнд сказал:
– Предпочитаю Винтергальтера.
Но я думаю, что он сказал это, чтобы разозлить Стреве, и если это так, то он вполне достиг своей цели. К сожалению, не могу сказать, что в его мнениях о старых мастерах было что-нибудь экстравагантное. В его характере было столько странного, что портрет его был бы законченнее, если его взгляды на старых мастеров оказались нелепыми. Мне хотелось бы приписать ему фантастические теории относительно его предшественников, и я с чувством некоторого разочарования признаюсь, что его мнения о них не отличались ничем от мнения большинства из нас. Не думаю, чтобы он знал Эль-Греко. Но он восхищался Веласкесом, Шардан очаровывал его, а Рембрандт приводил в экстаз, хотя некоторые вещи и раздражали его. Он описал мне раз впечатление от картины Рембрандта с такой грубостью, что я не могу повторить его слов. Несколько непонятен был, пожалуй, его интерес только к одному художнику – к Брюгелю старшему. Я знал о нем в это время очень мало, а Стриклэнд не умел хорошо выразить свои мысли.
Я случайно запомнил несколько его слов только потому, что они решительно ничего не объясняли.
– Да, он молодец, сказал Стриклэнд. – Бьюсь об заклад, что для него адской штукой было писать.
Когда позже я был в Вене и видел много картин Питера Брюгеля, мне показалось, что я понимаю, по – чему он привлек к себе внимание Стриклэнда. Перед этим художником также, очевидно, носилось видение какого-то иного мира, поражавшее его самого. Я набросал тогда много заметок о его картинах, намереваясь написать о нем, но потерял их и теперь помню лишь вызванное им чувство. Он, казалось, всегда видел родственные ему живые существа смешными и уродливыми и относился к ним с желчной злобой за их уродство; жизнь на его взгляд была смешением комичных и грязных явлений, достойных только смеха, и, однако, он сам от этого смеха становился печальным. Брюгель произвел на меня впечатление, человека, стремящегося выразить через посредство одного искусства такие чувства, которые можно было бы выразить лучше с помощью другого. Возможно, что неясное ощущение этого и вызвало симпатию в Стриклэнде. Может быть, оба они старались вложить в живопись идеи, более соответствующие литературе. Стриклэнду в это время было лет сорок семь.
Глава XLV
Я сказал уже, что если бы я случайно не очутился на островах Таити, я, без сомнения, никогда не написал бы этой книги. Именно туда, после своих долгих скитаний, направился Чарльз Стриклэнд, и там он создал картины, на которые главным образом опирается его слава. Ни один художник, пожалуй, не достигает полного воплощения своей мечты, во власти которой он находится, и Стриклэнд, всегда терзаемый борьбой с техникой, сделал, может быть, меньше, чем другие для воплощения того видения, которое стояло перед его умственным взором; но на Таити условия оказались благоприятными для него. Он нашел в окружающей его обстановке элементы, необходимые для возбуждения его воображения. Последние картины дают, по крайней мере, намек на то, чего он искал. В них есть что-то новое и странное. Точно в этой далекой стране его дух, бродивший доселе по миру, не воплощаясь в реальные образы, нашел, наконец, себе телесную оболочку. Или, пользуясь избитой фразой, здесь Стриклэнд нашел самого себя.
Было бы вполне естественно, если бы мой приезд на отдаленный остров немедленно оживил во мне интерес к Стриклэнду, но моя работа, которой я был занят настолько поглощала мое внимание и делала меня равнодушным ко всему, что не входило в ее круг, что я только через несколько дней вспомнил о Стриклэнде и о его смерти на этом острове. Ведь я видел его последний раз пятнадцать лет назад, и прошло уже девять лет со дня его смерти. Но первые впечатления от Таити могли изгнать из моей головы и гораздо более важные касавшиеся лично меня дела. Даже через неделю я все еще не мог взять себя в руки.
Помню в первое мое утро на Таити я проснулся рано, и, когда вышел на террасу отеля, нигде еще не было никакого движения. Терраса была пуста. Я обошел кухню, но она была заперта, и на скамейке около двери спал мальчик-туземец. Очевидно, надежды на скорый завтрак не было и я спустился вниз, на берег моря. Китайцы уже возились в своих лавках. Небо было еще бледно, как это бывает перед зарей, и на лагуне лежала призрачная тишина. В десяти милях остров Муреа, подобно высокой крепости священного Грааля, хранил свою тайну.
Я отказывался верить своим глазам. Все мои дни после отплытия из Веллингтона казались необычайными, странными, призрачными. Веллингтон-чистенький, опрятный и вполне английский городок; он напоминает вам приморский портовый городок на южном берегу Англии. Когда мы отчалили от него, море бы бурно и в течение трех дней нашего плаванья не успокаивалось. Серые облака охотились друг за другом по небу. Затем ветер стих, и море стало спокойным. Тихий океан более пустынен, чем другие моря: его простор кажется безграничным, и самое спокойное плавание по нему кажется вам приключением. Воздух, которым вы дышите, – эликсир, подготавливающий вас к чему-то неожиданному. И ничто не может дать человеку более близкого намека на приближение к золотому царству фантазии, чем приближение к Таити. Сперва остров Муреа вырисовывается перед вами в своем дикой красоте, поднимаясь вверх среди водной пустыни, и кажется таинственным и нереальным, точно призрачное создание волшебной палочки. Со своими зазубренными вершинами этот остров-точно Монсеррат Тихого океана, и вы можете вообразить, что там полинезийские рыцари охраняют со странным ритуалом священные тайны, недоступные для грешных людей. Красота острова раскрывается по мере того, как уменьшающееся расстояние между островом и вами делает более отчетливыми прекрасные очертания его острых скалистых вершин. Но остров сохраняет всю свою таинственность даже тогда, когда вы проплывете мимо него; он точно замыкается в каменную неприступную суровость. И не показалось бы странным, если бы при ваших попытках найти выход среди рифов остров внезапно исчез и перед вашими глазами осталась только голубая пустыня Тихого океана. Таити – высокий зеленый остров с полосками более темного зеленого цвета, в которых вы угадываете молчаливые долины. Там, в их темной глубине, окутанной таинственностью, журчат и шумят холодные потоки, и вы чувствуете, что в этих тенистых ущельях жизнь с незапамятных времен шла все теми же неизменными путями. В этом есть что-то печальное и страшное.
Но впечатление это мимолетное, оно служит только для обострения радости этой минуты. Это нечто вроде тоски, которую вы замечаете в глазах клоуна, когда веселая толпа хохочет над его штуками; его губы улыбаются, и его шутки становятся веселее, потому что среди смеха зрителей он чувствует себя еще более одиноким. Таити улыбчив и приветлив; Таити – точно прелестная женщина, щедро раздающая свое очарование и красоту, и ничто не может быть приятней и веселей, чем вход в гавань Папити. Шхуны, привязанные к набережной, нарядны и чисты; маленький город, беленький и уютный, вытянулся вдоль бухты, и алые тамаринды, на фоне синего неба бросают вам свои яркие цветы, как крик страсти. Они так чувственны в своем бесстыдном порыве, что у вас захватывает дух. И толпа, переполняющая пристань, когда подходит пароход, весела и красива; это – шумная, жизнерадостная, жестикулирующая толпа; это-море коричневых лиц. Вы получаете впечатление ярко красочного движения на фоне сверкающей лазури неба. Все делается со