Луна и солнце — страница 40 из 94


Опьянев не столько от вина, сколько от всеобщего внимания, Мари-Жозеф взбежала по узкой лесенке в свою чердачную комнату. Павлинье перо щекотало ей шею. Полотенце натирало.

В комнате было душно, но у постели горела свеча. Оделетт склонилась над новым фонтанжем, похожим на воздушный торт из лент и кружев.

— Как здесь темно!

— Мне было холодно, и я задернула занавески.

— Пусть вечернее солнце светит в комнату и согревает тебя.

Мари-Жозеф раздвинула занавески, и в комнату хлынул свет. Геркулес прыгнул на приоконный диванчик.

В дверь робко постучался слуга, даже двое, — один вернул ее амазонку из покоев мадемуазель, а другой принес хлеб, суп и вино. Мари-Жозеф дала каждому по су и отослала прочь с пустой миской из-под бульона, притворяясь, будто не замечает их оскорбления при виде жалких чаевых.

— Я так рада, что тебе лучше, — сказала Мари-Жозеф и засунула павлинье перо за причудливую раму зеркала.

— Мне хуже, — призналась Оделетт.

Голос ее задрожал. По щекам побежали слезы. Мари-Жозеф присела на край постели, словно нанося визит знатной даме в ее опочивальне.

— Что случилось?

— Горничная сказала, что ты меня поколотишь. Она сказала, что ты сказала, что я лентяйка.

— Ни за что на свете! И я такого не говорила! И ты не такая!

— Она сказала…

И Оделетт изложила искаженную версию беседы Мари-Жозеф с мадемуазель д’Арманьяк.

— Ах, душенька…

Она взяла из рук у Оделетт незаконченный фонтанж.

— Тебе нужно чистое полотенце?

Оделетт кивнула. Мари-Жозеф принесла чистых хлопковых тряпок и замочила запачканные в тазу с холодной водой.

— Мадемуазель д’Арманьяк сказала глупость.

Мари-Жозеф накрошила в суп хлеба.

— Поэтому я пригрозила вырвать ей все волосы, если она попробует поднять на тебя руку.

Оделетт откусила кусочек хлеба.

— Не может быть!

— Да, я такого не говорила, — призналась Мари-Жозеф. — Но я и вправду сказала, что никому не позволю поднять на тебя руку, и я действительно вырвала бы ей за это все волосы!

Оделетт заставила себя улыбнуться. Мари-Жозеф смочила салфетку розовой водой, отерла Оделетт слезы и, пока она пила вино, поддерживала за донышко бокал.

— Помоги мне, пожалуйста, совсем чуть-чуть, только застегнуть пуговицы! — взмолилась Мари-Жозеф. — Ты сможешь?

Она совлекла с себя прекрасный роброн Лотты и снова надела амазонку, отложив неудобное полотенце до следующего дня.

«Я переодеваюсь не реже, чем король!» — подумала она, хотя и напомнила себе, что король всегда облачается в новые одеяния, тогда как она меняет всего несколько.

Оделетт застегнула пуговицы на амазонке, одновременно критически разглядывая роброн.

— Он вышел из моды, — вынесла она приговор, — но я могла бы его немного обновить.

— Ты просто прелесть, но не трогай его, пока тебе не станет лучше. А сейчас ложись. Геркулес, иди сюда! Оделетт нужна грелка.

Геркулес, до этой минуты лежавший брюшком кверху на солнышке, непристойно раскинув лапы, зажмурился, перевернулся, потянулся и запрыгнул на кровать.

Мари-Жозеф плотнее подоткнула на Оделетт одеяло и накормила ее супом с хлебом.

— Как ты могла подумать, что я способна поднять на тебя руку?

— Мы так долго провели в разлуке. Я решила, вдруг мадемуазель Мари изменилась?

— Уверена, что да, но не в этом смысле. Мы все изменились, все трое.

— Но все останется по-старому?

— Все будет лучше.


Мари-Жозеф с трудом спускалась по Зеленому ковру. Прелестный путь с каждым разом казался все длиннее и длиннее, словно бесконечная дорога в волшебной сказке. Она прислушалась, не раздастся ли пение русалки, но оркестр возле фонтана Нептуна заглушал все звуки. Ей попалось всего несколько посетителей; большинство собралось на другой стороне сада, возле Нептуна, послушать концерт и насладиться балетом, который его величество соблаговолил показать своим подданным.

В шатре лед растаял, растекшись лужицами на секционном столе. Стук капель по доскам помоста гулко отдавался в тишине.

Ив стоял у импровизированной лаборатории и точил скальпели. Слуги снимали слой колотого льда с тела русалки.

— Сестра, сегодня мне не понадобится твоя помощь.

— Как! — ахнула она. — Почему?

— Потому что мне предстоит анатомировать части тела, которые нельзя показывать публично. Я попрошу дам удалиться.

Мари-Жозеф рассмеялась:

— Да в Версале каждая вторая статуя — обнаженная! Если человеческая нагота ни для кого не тайна, к чему так беспокоиться из-за наготы животного?

— Я не стану препарировать эти части на глазах дам. А ты не будешь их зарисовывать.

— И кто же тогда их запечатлеет?

— Шартр.

Мари-Жозеф оскорбленно воскликнула:

— Да из него художник, как из тебя композитор! Я зарисовывала для тебя срамные части животных, наверное, раз сто!

— В детстве. Когда я еще не понимал, что это надо запретить.

— В следующий раз ты прикажешь мне надеть штаны на лошадь.

Негодование, изобразившееся на его лице, так позабавило ее, что она не удержалась и решила его подразнить:

— А потом потребуешь, чтобы все дамы, когда ездят верхом, надевали штаны на лошадей!

— Дамы надевали штаны? — раздался голос графа Люсьена.

Граф Люсьен приближался к ним со стороны главного входа. За ним слуга нес портрет его величества в богатой резной раме. Он поставил портрет на королевское кресло, отвесил глубокий поклон и, пятясь, удалился, словно пред лицом самого короля.

— На лошадей надевали штаны, — поправила Мари-Жозеф.

— Странные обычаи у вас на Мартинике.

Граф Люсьен широким жестом сорвал шляпу и поклонился портрету.

— На Мартинике на лошадей штаны не надевают, — хмуро откликнулся Ив.

— Простите нас, граф Люсьен. Я совсем задразнила брата, и он теперь не в духе. А как вы себя чувствуете?

— Просто великолепно для человека, который битый час спорил с цензорами Черного кабинета[13].

Он подал ей письмо.

— Что это?

— Адресованное вам послание минхера ван Левенгука.

— Граф Люсьен, вы просто чудо!

Он с загадочным видом пожал плечами, словно давая понять, сколько дипломатических усилий пришлось ему приложить, чтобы вырвать письмо из когтей королевских шпионов.

Она прочитала написанное на латыни послание: минхер ван Левенгук высоко ценит интерес, проявленный к его работам молодым французским дворянином, и весьма сожалеет, но не может продать свой микроскоп…

На мгновение ей показалось, что он обращается к Иву, но потом она вспомнила, что писала от собственного имени.

«Наверное, господин ван Левенгук, а он ведь, без сомнения, еретик, принял мое конфирмационное имя за мужское», — подумала она.

Разочарованная, она стала читать дальше:

«…однако, как только наши страны преодолеют прискорбные разногласия, минхер ван Левенгук будет счастлив пригласить месье де ла Круа к себе в мастерскую».

Мари-Жозеф вздохнула и с печальной улыбкой обратилась к графу Люсьену:

— Значит, контрабанду мне получать не придется.

«И непристойные голландские лубочные картинки тоже, — мысленно продолжила она. — А хоть бы одним глазком взглянуть, пусть это и грех».

— Я знаю, — сказал он и добавил, заметив ее удивленный взгляд: — Простите, мадемуазель де ла Круа, но я был обязан прочитать письмо. Иначе как мне было объяснить цензорам, почему вам можно его передать?

— Благодарю вас, сударь. Видите, все-таки я прошу у вас не более, чем вы в силах сделать.

Граф Люсьен поклонился.

Он отдал приказания слугам, и те переставили шелковые ширмы так, чтобы показать секционный стол зрителям и скрыть от живой русалки.

«Граф Люсьен озаботился бы несчастьями русалки только из опасения, что ее крики будут мешать королю!» — подумала Мари-Жозеф.

— А его величество все-таки соблаговолит присутствовать на вскрытии?

Она поспешно подняла руки к волосам, чувствуя, что они стали выбиваться из-под шпилек.

— Он уже здесь, — ответил граф Люсьен, кивком указав на портрет. — Но на сей раз он не заметит, что ваша прическа в беспорядке.

Месье Гупийе, капельмейстер, пробрался к ним сквозь толпу, собравшуюся поглазеть на вскрытие:

— Отец де ла Круа, позвольте мне минуту поговорить с вашей сестрой.

— Она занята, сударь, — ответил Ив.

— Я весьма озабочен, отец де ла Круа, — разразился длинной тирадой месье Гупийе. — Я весьма озабочен, месье де Кретьен. Мадемуазель де ла Круа, повторю, я весьма озабочен. Мы должны обсудить кантату.

— Я уже начала ее… Я могу работать ночью.

— Эти занятия отнимут все ваше время, мадемуазель де ла Круа, — возразил граф Люсьен. — Подумайте, ночью сочинять музыку, а днем постигать тайны разлагающейся плоти.

Мари-Жозеф усмехнулась.

— А вам потребуется инструмент? — спросил граф Люсьен.

— Конечно ей потребуется инструмент! — воскликнул месье Гупийе. — Неудивительно, что она до сих пор не написала ни ноты! Неужели вы думаете, что она способна всецело сочинять в уме?

— Вы не могли бы на время предоставить мне клавесин? — произнесла Мари-Жозеф, обращаясь к одному графу Люсьену: она боялась не сдержаться и сказать месье Гупийе грубость.

— Все, что пожелаете, — ведь вы исполняете волю его величества.

— Пожалуйста, сударь, пусть клавесин будет маленький-маленький: у меня такая тесная комнатка.

— Сестра, принеси ящик для живописных принадлежностей, — велел Ив. — Мы начинаем.

Она торопливо сделала книксен графу Люсьену и портрету короля и бросилась на свое место, испытывая облегчение от того, что Ив не стал отсылать ее прочь. Но вот если бы он отправил восвояси месье Гупийе…

Месье Гупийе не отставал:

— С вашего позволения, я бы хотел проследить за тем, как продвигается сочинение кантаты. — Он старательно отводил взгляд от мертвой русалки. — В конце концов, вы всего лишь женщина и дилетантка. Не прибегнув к моей помощи, вы рискуете оскорбить слух его величества неумелой пьесой.