— Это ещё как посмотреть, кто чей, — флегматично отзывается Батори, выковыривая глазок. — Лили, вам известно, от чего возникает гастрит? А как трудно он лечится? Человеческое тело, Лили, крайне хрупко. Его надо беречь. А вы бутербродами питаетесь. Два раза в день.
— Давайте нож. Я дочищу.
— Нет. Вы лучше примите душ. Я отсюда чувствую, что вы только что активно двигались. Танцевали?
Я краснею.
— Да.
— Замечательно. Ужин будет готов где-то через сорок минут.
После душа я обнаруживаю, что от растерянности забыла взять полотенце и халат. Мою одежду уже крутит, урча, стиральная машинка, и я застываю в раздумье: то ли остановить процесс и надеть на себя мыльные джинсы и толстовку, то ли подождать, пока машинка их всё-таки достирает. Мелькает мысль попросить полотенце у Кристо или Батори, но к кому стыднее с этой просьбой обратиться, я не в состоянии решить. Пацан какой-то блаженный — с него станется просто распахнуть дверь и задумчиво на меня уставиться. Батори же потом год будет зубоскалить и отпускать двусмысленные шуточки о причинах моего к нему обращения.
Я с ожесточением рву с карниза весёленькую, в рыбках и яхтах, полупрозрачную пластиковую занавеску и тщательно в неё драпируюсь. Шурша и похрустывая на ходу, шествую через коридор и гостиную — Кристо поднимает от словаря удивлённый взгляд, но, слава Богу, молчит — и закрываюсь в спальне.
Господи, ну как же хорошо, что Батори всё это время был на кухне!
Я выпутываюсь из рыбок и корабликов и с облегчением переодеваюсь в домашний костюм: длинные просторные юбку и футболку.
— Зачем вы громили ванную? — любопытствует за столом упырь. На ужин он приготовил отварной картофель и жареную кровянку на шкварках. Поскольку на его руке белеет пластырь, я не интересуюсь, откуда у меня в доме колбаса. Кристо рассматривает пластырь внимательно и очень серьёзно.
— Ничего я не громила.
— Да? Мне показалось, что что-то рвали, что-то громыхало. А потом что-то шло и шуршало. Признайтесь, вы зачем-то нарядились в занавеску?
Чёртов упырь, что ему стоило, как всегда, говорить по-галицийски? Нет, надо было перейти на немецкий.
Я успешно игнорирую неуместный вопрос, но, к сожалению, не Кристо. Он кидает на меня взгляд достаточно красноречивый, чтобы подтвердить догадку Батори. Конечно же, тот расплывается в клыкастой ухмылке:
— Вот это номер я пропустил! Лилиана Хорват — теперь в пластиковой упаковке! Да, видал я вас в постели, но охотно отдал бы это зрелище за созерцание вашего торжественного шествия в занавеске…
Кристо снова переводит на меня взгляд. Я с нажимом отвечаю на невысказанный вопрос.
— Он мне не любовник. Нет.
— Ясно.
— А раз ясно, сиди, в тарелку гляди. Картошку лопай.
Кузен послушно опускает взгляд, и меня захлёстывает стыд: всё-таки столь резкой отповеди он не заслужил. Чтобы скрыть неловкость, я тоже утыкаюсь в тарелку и сосредоточенно жую. К сожалению, картошка и кровянка довольно быстро заканчиваются, и мне снова приходится замечать Батори и Кристо. Впрочем, я, как настоящая женщина, всё равно нахожу, чем себя отвлечь. Я сгребаю грязную посуду и иду её мыть. Обе тарелки, обе чашки, обе вилки, сковородку, лопаточку, разделочную доску, кастрюлю, нож — промываю всё очень тщательно.
Увы, посуда тоже кончается. Прежде, чем Батори соображает уйти сам. А посылать того, кто только что кормил меня своей кровью, мне как-то неловко.
— Вы так напряжены, словно у вас это в первый раз, — говорит упырь, когда я оборачиваюсь, вытирая руки полотенцем.
— Первый раз что?!
— Это цитата. Я сказал вам это в нашу первую встречу. Вы сейчас точно так же скованно держитесь, как тогда — вот и вспомнил. Что случилось, Лили? Мне казалось, в Сегеде между нами всё разъяснилось.
— Пока вы мне не нахамили по телефону, я тоже так думала.
— Что же я вам такого сказал?
— Что я к вам с пустяками лезу. И вообще… вы мне точно были не рады.
Батори в раздумьях почёсывает левую бровь.
— Если я сознаюсь, что был в этот момент с Язмин, вы поймёте мою тогдашнюю сухость тона?
— Вы говорили со мной по телефону… на Язмин?!
— О, нет. Не на Язмин. Неужели вы думаете, что я так дурно воспитан? Но просто… всё к тому шло. А не ответить вам я не мог, зная ваше умение попадать в интересные ситуации. Волнуюсь, знаете ли.
— Я только один раз попадала в интересную ситуацию. Когда не сумела вас заколоть и в результате потом две недели валялась с отбитыми кишками. Но причины мы уже обсуждали.
― Не сказал бы, что один. А тот раз, когда вас понесло петь немецкие песни во время антипрусских волнений в Пшемысле?
— Она была одна и о цыганах.
― Она была немецкая. И поэтому петь её было очень глупо. А тот раз, когда вы, вместо того, чтобы всего лишь воспользоваться моей помощью, перевернули и в результате сломали мою, надо заметить, единственную постель?
Мне очень хочется сказать: «сам дурак», но я сдерживаю себя и просто молчу.
— Лили…
Батори поднимается и в два плавных шага оказывается возле меня. Кладёт ладони на плечи и наклоняется, касаясь моего лба губами.
Именно в этот момент Кристо понадобилось появиться в проёме кухонной двери.
Кузен смотрит, и я закаменеваю, лихорадочно пытаясь придумать убедительную причину моего морального падения. Но вампир успевает раньше меня — делает шаг назад и говорит:
— Нет, температуры нет.
— Гм, хорошо, ладно, — бормочу я. — Кристо, что ты хотел?
— У меня не получается занавеску назад повесить.
— Положи её в какой-нибудь пакет, я выброшу и завтра новую куплю.
— Ясно.
Помедлив, кузен уходит. Я замечаю, что всё ещё комкаю в руках полотенце. Расправляю и вешаю его на место.
— Лили, вы помните мою просьбу?
— Я девственница, — отзываюсь я немного хмуро.
— Спасибо. Я про другую просьбу. Вы не пробовали ставить танец под «Луну»?
— Не совсем. Строго говоря, испанщина — не мой стиль, я просто не умею ставить такие танцы. Но у меня кое-что само собой нарисовалось.
— Покажете?
Кузен в гостиной смотрит телевизор. Какой-то странный мультик. Видя, что я подхожу к проигрывателю, выключает «ящик». Батори приваливается плечом к косяку.
Первые аккорды вызывают привычные крохотные судороги, дрожь под кожей, и вот мои руки сами собой взмывают, каждая по своей дуге; расправляются пальцы; сокращаются мышцы, заставляя извиваться — кисти, ударять воздух — бёдра, отталкиваться от пола — ноги, выгибаться — спину. Какие слова можно найти для того, чтобы описать танец так, как его чувствует — не видит — танцовщица? Я призываю в союзники воздух, ткань на моём теле, волосы, половицы — всё это должно становиться частью танца, видимой или нет. Я подпрыгиваю, выгибаюсь, изворачиваюсь, велю своим костям затаиться, спрятаться, ничем не выдавать своё присутствие, велю рукам быть водорослями в ручье, ветками ивы над ручьём, крыльями, саблями, велю своей юбке быть бабочкой, цветком, юлой, хвостом павлина и всплеском речной волны, велю ногам стать лисьими, волчьими, заячьими, воробьиными, змеиными, велю своим бёдрам стать колоколом, бубенцами, плету невидимый ковёр, наигрываю на незримых струнах, попираю капюшоны призрачных кобр. Я танцую, я играю, я превращаюсь, я исчезаю, я лечу!
Музыка обрывается, и вместе с ней обрываюсь я сама. Кости не успевают вернуться в моё тело — я падаю на колени, на спину, я растекаюсь по полу спиной, руками, юбкой, волосами, я тону в водном блеске половиц.
Меня нет.
— Зачем ему надо, чтобы ты танцевала эту песню? — спрашивает Кристо, протягивая мне чашку чая.
— Хочется человеку. Мне не жалко.
Кузен не садится на диван со мной рядом, а остаётся стоять, глядя на меня сверху вниз. Сейчас я чувствую себя младшей.
— Мне не нравится эта песня. Ты от неё как сумасшедшая.
— Я просто очень люблю танцевать. Как-нибудь я возьму тебя в парк, ты увидишь. Я танцую там под другую музыку. Тоже сильно увлекаюсь.
— Это не то. Совсем. Он тебя часто просит о чём-нибудь странном?
— Ни о чём таком, чего я стала бы стыдиться.
— О чём?
— Например, чтобы я оставалась… ну, нетронутой.
— Собирается принести тебя в жертву?
— Не говори ерунды. Девственники участвуют и в других обрядах.
— Например?
— Ну, например, единорога может поймать только нетронутая девушка.
— Он хочет, чтобы ты поймала единорога?
— Нет. И вообще, не твоё дело.
Я чувствую, как у меня портится настроение.
— Всё это очень странно. Мне не нравится, — повторяет Кристо.
— Слишком ты болтлив сегодня, — огрызаюсь я. — Шёл бы ты спать.
— Ты на моём диване сидишь.
— А… да. Точно. Тогда просто помолчи. Сядь.
Кузен присаживается на приличном расстоянии от меня, и я молча допиваю чай. Отдавая ему чашку, я решаюсь на вопрос, который мучает меня уже не меньше месяца:
— Как он сюда забрался?
— Через дверь зашёл. Кажется, у него ключ. Я думал — ты дала.
Помолчав, он спрашивает:
— Ты в него влюблена?
― Нет. Нет. Он же упырь!
— Тогда совсем не понимаю.
Он встаёт и уходит с чашкой на кухню.
— Можно подумать, я понимаю, — бормочу я.
В детстве самой моей любимой игрушкой была бутылка с пуговицами. Это была не обычная бутылка из-под лимонада или вина, а какая-то аптечная, с широким горлом и мерной линейкой на прозрачном боку; она закрывалась широкой резиновой пробкой и была почти до самого горлышка наполнена чудесными, разноцветными, блестящими пуговицами. Маленькие, обычные и просто огромные, еле выходящие из горлышка, белые, коричневые, фиолетовые, алые, золотые или с позолотой, на ножке или с дырочками, гладкие или с узором — в моих глазах они были прекраснее сокровищ из пещер Аладдина и Али Бабы вместе взятых. Я могла провести несколько часов, рассыпав свои драгоценности на квадратном куске фанеры и то складывая из них пышные, сказочные мозаики, то воображая себя кондитером и составляя из пуговиц сложнейшие и изысканнейшие пирожные (коричневая — шоколадный корж, белая — сливки, красная — клубничное варенье, оранжевая — апельсиновый джем) в шесть-восемь слоёв, то выкладывая длинные, запутанные узоры с только что выдуманными правилами следования пуговиц по цвету или размеру. Пуговицы были хороши ещё и тем, что годились для игры в любое время суток и любой день недели — ни мать, ни брат не находили игру в них слишком шумной, или слишком пачкающей, или занимающей слишком много места.