Луна, луна, скройся! — страница 68 из 103

Нас снова выталкивают на поляну и ставят перед стариком. В руках у него странная вещица: похожа на слегка раздрызганный клубок из медных полосок. Кончики двух из них торчат из клубка в стороны, за них-то старик и держит вещицу кончиками пальцев. Мой охранник, перехватив за запястья, поднимает мне руки над головой, и старик почти прижимает к моему животу свою штуковину. В районе пупка вдруг проходит резкая судорога, и я вскрикиваю от боли. Старик смотрит на меня удивлённо и тыкает в живот пальцем. Я снова вскрикиваю — палец твёрдый, и тычет старый извращенец в меня с силой, так что мне снова больно.

— Где пояса? — резко спрашивает старик, выпрямляясь.

— На них, — отзывается охранник Люции. — Только они их пряжками назад повернули.

— Идиот! Сразу надо говорить.

Старик обходит меня сзади. Что он делает, я не вижу. Но, по крайней мере, это совершенно не больно. Когда он отходит к Люции, охранник не только отпускает мои руки, но и снимает с меня наручники. Я машинально пытаюсь потереть запястья, но обнаруживаю, что руки ниже локтя стали словно ватные, и чем ближе к кончикам пальцев, тем хуже слушаются мышцы.

— Что это?

Это то, что я хочу спросить. Но, открыв рот, я обнаруживаю, что не могу напрячь связки, да и губы тоже плохо слушаются, словно с мороза.

Если раньше я просто боялась, то ужас, который я испытываю теперь, уже мистический.

Мы не спрашиваем, что с нами будет — попросту не можем. Однако старец оказывается большим любителем поговорить — к этой его любви бы ещё и связность речи!

— Это большая честь для вас, что вы избраны, — вещает он. — Избранные! Угодные! Таких, как вы, единицы — волчиц не охотниц, но воительниц. Это важно — совершить паломничество. Идти своими ногами. И поститься. Только такая жертва угодна.

Последняя фразочка мне особенно не нравится. Конечно, один раз я уже была жертвой, и ничего такого уж страшного не случилось — но повторять этот опыт мне не хочется вовсе.

— Босы и смиренны, и духом чисты, вы должны предстать перед ним, — разглагольствует старец. — Каково сладко ему будет утешить себя сей невинной! — это он уже про одну меня, пуская скупую слезу умиления. Я пытаюсь растереть онемевшие руки, но все усилия вотще… тьфу ты — не приносят ощутимого эффекта. А жаль, я бы, пожалуй, дала ему по морде, а там будь что будет — только не то, что есть сейчас. И чего эта чудесная мысль не пришла мне в голову раньше?

Нас выдали двум молчаливым амбалам, и они ведут нас словно детей — за руки. Лица у «провожатых» такие уголовные, что я невольно размышляю, насколько они разделяют уважение своего хозяина к девственности в его отсутствие. Часа через два пути физиологические обстоятельства поворачивают ход моих мыслей к тому, не вздумают ли они нам помогать в известных делах… а если не вздумают, то как мы справимся сами омертвелыми, непослушными руками? Сказать, что я пребываю в унынии, значит смотреть на положение вещей очень оптимистично. Безмятежное лицо и бодрая походочка Люции, не меняющиеся даже тогда, когда конвоир поправляет на ней сползающую юбку, кажутся мне издевательством, направленным лично против меня. Впрочем, я с удивлением обнаруживаю, что моя походка точно так же энергична. Воистину, привычка — вторая натура.

Местность вокруг сельская, и, честно говоря, польская сельская местность мало отличается от галицийской, только лесов меньше и гор нет. А так — всё те же поля с кукурузой и овсом, картошкой и пшеницей, свеклой и горохом, те же унылые, слегка необустроенные посёлки, те же прокуренные, чуть выпившие мужики в линялых рубашках, покрытые пылью, вечно куда-то спешащие дети стайками, усталые женщины, раздолбанный местами асфальт, неопрятные козы и встрёпанные куры. Пастораль, одним словом.

У калитки одного из дворов наши провожатые просят воды для «своих убогих сестёр», которых они якобы ведут в паломничество ради исцеления. Пожилая женщина осеняет себя крёстным знамением и уходит в дом. Люция слегка пинает своего конвоира и прижимает кисть руки к низу живота, исполняя короткую и выразительную пантомиму. Тот не реагирует, но после того, как женщина поит нас из ковша (по подбородкам на грудь неприятно стекает вода), просит отвести нас в туалет. Там мы справляемся гораздо успешнее, чем я опасалась — благодаря тому, что белья нам так и не дали и сражаться приходится только с подолами рубахи и юбки. Выйдя, я вглядываюсь в лицо Люции — не сочтёт ли она момент удобным для бегства? — достаточно ведь как следует повалить хозяйку и выбежать с другой стороны дома — но нет, видимо, ситуация не кажется ей подходящей, и мы чинно выходим обратно к мужчинам. Идём дальше, приноравливаясь под слишком медленный для нас шаг конвоиров, совсем не похожий на лёгкую и ходкую волчью поступь. И снова — горох, овёс, кукуруза и куры…

Мы ночуем в каком-то отельчике, скорее даже, мотельчике глубоко провинциального вида. Портье (и, видимо, по совместительству владелец) пьян настолько, что из того, что написал у себя в журнале, он сам с утра вряд ли сможет опознать хоть одну букву.

Мы ложимся спать прямо в одежде, причём конвоиры занимают постели, а нам кидают на пол одеяла, да ещё и привязывают за ноги к ножке одной из кроватей. Ничего себе, хвалёная польская галантность! Судя по лицу Люции, если бы только её связки и губы ей повиновались, она нашла бы что сказать по этому поводу, достаточно хлёсткое, чтобы сектантов бросило в краску стыда, аки первоклассницу, разбившую чашку в школьной столовой.

Утомлённая долгим переходом в непривычном темпе, я проваливаюсь в сон сразу. Отчего-то мне снится Лико, которому я пантомимой пытаюсь пересказать свои новые приключения, начиная примерно с того момента, как звоню Тоту. Как назло, каждый мой жест аргентинец перетолковывает по-своему, и мои похождения превращаются в причудливый, сюрреалистический сюжет, поражающий меня своей сказочностью настолько, что мне самой уже не терпится узнать, каков будет конец этой странной повести.

Сон осыпается со стеклянным звоном. Я открываю глаза, не в силах понять, что происходит.

Оскаленная лошадиная морда. Разбитое окно, выломанные в щепу рамы. Мы с Люцией пытаемся отползти так далеко, как только позволяют верёвки, чтобы не попасться под копыта беснующегося животного. Чёрный всадник на его спине коротко сверкает длинным и узким зеркальцем, и один из наших конвоиров падает, рушится, как небоскрёбы в фильмах-катастрофах: голова, шея, правые плечо и рука в одну сторону, всё остальное в другую. Из разлома плещет тёмным, блестящим. Второй коротко взмахивает рукой, и мне закладывает уши от короткого и резкого грохота. Над ним тоже сверкает, но он уворачивается и спрыгивает на пол. Делает несколько скачков в сторону развороченного окна и падает, наткнувшись на вытянутую Люцией ногу. В следующее мгновение всадник, перегнувшись в седле, хватает меня за волосы, дёргает вверх. Каким-то образом я оказываюсь перекинута через лошадиную холку, болезненно и беспомощно болтаются ноги, руки, голова. Перед глазами темнеет. Кажется, я на короткое время теряю сознание, потому что потом, резко, перед глазами — полосы из верхушек проносящейся мимо травы. Я с трудом сдерживаю рвоту. Ещё потом я сижу боком, всадник прижимает меня к себе одной рукой, и мы всё скачем и скачем. Тупо и оглушающе сильно болит голова. Некоторое время я сижу, повторяя одну и ту же мысль: «Это не вампир. Это не вампир». Потом снова проваливаюсь в темноту.

Глава IV. Рыцарь Белого леса

«В далёкой земле жил да был князь. Был он не простой князь, а волшебник. Правда, всё его княжество было — один тёмный лес да дворец под лесом. И кроме него и его невидимых слуг, никто там больше не жил. Так что это было очень тихое и мрачное княжество.

А в соседнем княжестве, размером чуть-чуть побольше, жил самый обыкновенный князь, отец троих детей — двух мальчиков и одной девочки. И были эти дети такие красивые, что люди о них говорили так: кожа у них — как китайский фарфор, глаза — как венецианское стекло, а волосы — словно золото (которое, как известно, в любой стране золотое). Словом, дети удались в свою красавицу-мать, которую их отец когда-то украл из башни одной старой ведьмы.

Как-то раз князь охотился на границе с тёмным лесом. Его коня что-то испугало, и он понёс. Не слушался ни узды, ни каблука — бежал, куда глаза глядят, и забежал, конечно, прямо в гущу тёмного леса. Свита кинулась было следом, но остановилась — придворные и рыцари испугались князя-волшебника. Кто знает, как он отнесётся к вторжению такой прорвы народа и во что их превратит, если окажется, что они его разбудили или оторвали от важного дела! Только маленькие принцы, которые очень любили отца, поскакали следом за ним, но быстро заблудились.

А князь тем временем упал со своего коня на одной из лесных полян и сломал ногу. От боли он разом так ослаб, что, когда попробовал позвать на помощь, голос его прозвучал так тихо, что был слышен только стрекозам на этой поляне. Но что слышат стрекозы в тёмном лесу, то слышит и властелин леса, и один князь немедленно поспешил на помощь другому, поскольку считал себя воспитанным человеком, а воспитанный человек всегда поможет упавшему. Своим волшебством он выправил и заживил сломанную кость, а потом ещё поймал соседского коня, нашёл маленьких принцев и всех их привёл на поляну к князю-человеку.

Князь-человек был так же воспитан, как и его сосед, и потому сделал то, что полагалось воспитанному князю: пообещал отплатить за спасение себя и своих сыновей тем, что попросит властелин леса. Обычно волшебники в таких случаях хихикают и требуют что-нибудь очень странное: то, о чём в своём дворце князь не знает, или десять прекрасных девушек-ткачих, или три пары тройняшек, или ещё что-нибудь в том же духе. А владыка леса попросил:

— Пусть я буду брать всё живое, что придёт по реке из твоего княжества в моё.

Это, собственно говоря, ничего не значило, поскольку, как известно, в каком бы княжестве ни села утка на воду, есть её будут всё равно в том, где подстрелят. Таким образом князь-волшебник избавлял своего соседа и от долга, и от необходимости чем-то жертвовать, ведь воспитанный князь никогда не причинит ни того, ни другого неудобства другому воспитанному князю.