Луна, луна, скройся! — страница 85 из 103

Пацан невозмутимо разворачивается ко мне. От того, что мышцы его лица усохли, верхняя губа оказалась вздёрнута, и от этого кажется, что он ухмыляется. По счастью, в отличие от киношных мертвецов у него нет никаких сверхспособностей, вроде сверхсилы или сверхскорости. То есть он, конечно, быстрый и сильный, но в пределах обычных «волчьих» возможностей.

Нож из моей руки он, впрочем, выбивает очень ловко, и мне приходится снова прыгать и прыгать, уворачиваясь от серебряного лезвия. Один раз я чуть не поскальзываюсь, другой раз ударяюсь о тёмную, глазами неразличимую деревянную балку, видно, подпирающую свод могилы. Мальчишка прыгает следом за мной, как заведённый, и, в отличие от меня, совершенно не заботится о своём дыхании и о том, не встал ли за его спиной с мечом наперевес разгневанный чародей-воевода. Лёгкие летучие волосы развиваются вокруг его уродливой головы серебристым облачком, мои же, ещё при падении рассыпавшиеся из косы, норовят облепить мне лицо и залезть в рот. Минуте на пятой нашего безмолвного сражения, состоящего из прыжков, выпадов и уклонов, я начинаю себя чувствовать немного глупо. И в этот же момент до меня доходит, что я всё ещё сжимаю в левой руке вилку, замечательную, любовно наточенную литовцем Адомасом серебряную вилку. Честное слово, я не тугодум, и если бы я сжимала нож, то осознала бы, что у меня в руке оружие, сразу. А вилка в моём сознании всегда была просто вилкой, прибором для поедания котлет и жареной на сале картошки.

После этого всё заканчивается быстро. Я, может, и не мастер боя на ножах, но зато куда опытнее в вопросах тыканья острыми предметами, чем пацанёнок; во всяком случае, не похоже, чтобы он усиленно тренировался после смерти. Сразу после очередного ухода от его лезвия я не прыгаю, а просто загоняю мальчишке вилку в висок, вложив в удар всю силу. Кость проламывается на удивление легко, словно усохла до стеклянной хрупкости вместе с кожей и мышцами. Вилка входит до упора — моего кулака. Почти сразу я отпускаю прибор, и пацан падает. Нож вылетает из худеньких, с птичьими косточками, пальцев. Я подбираю его, возвращаюсь к ящику чародея и выколупываю, наконец, камень. Немного думаю, куда его девать. Мысль положить его в рот мумии кажется мне ужасно забавной, и я хватаю мертвеца за челюсть, пытаясь разомкнуть его зубы. От неловкого движения голова дёргается, и я обнаруживаю, что она отрезана. Кто-то просто аккуратно приложил её к шее, укладывая жреца в гроб. Мне становится неприятно, и я кидаю камень куда-то в темноту, наугад — леший с ним.

Наверное, нож мальчика теперь можно считать по праву своим. Я подхожу под дыру, чтобы лучше его рассмотреть. Поднимаю над головой, любуясь тем, как стекает свет месяца по матовой белизне рукоятки. Волк великолепен — точный портрет зверя. Такому ножу будут нужны хорошие ножны. Из толстой кожи, с серебряными накладками.

— Лиля! — раздаётся у меня над головой крик, и я вздрагиваю. На секунду мне кажется, что Марчин заметил меня, но похоже, что это не так. Он продолжает кричать, но делает это словно наугад. Расстояние до входного отверстия несколько превышает мои возможности в прыжках, и я теперь не представляю, как отсюда выберусь. Память услужливо подсовывает образы из приключенческих фильмов, но они не кажутся мне осуществимыми, потому, например, что у меня нет верёвки с крюком. Хотя, кстати, у Марчина есть, я видела моток, притороченный к седлу его коня.

— Марчин, — кричу я. — Кинь мне верёвку!

Секунды на две Твардовский-Бялыляс затихает, а потом оглушительно орёт:

— Что?! Я тебя не слышу! Крикни громче!

Я добавляю децибеллов:

— Марчин!!! Кинь!!! Верёвку!!!

— ЧТО?!?! — мне чуть уши не закладывает, но я не остаюсь в долгу. Ради того, чтобы выбраться из посторонней могилы, я готова соревноваться с противотуманной сиреной.

— ВЕРЁВКУ!!! ВЕ-РЁВ-КУ!!!

Тишина. Только силуэт головы и плеч наверху. И снова — вопль:

— ЛИЛЯ!!! Я ТЕБЯ НЕ СЛЫ-ШУ!!! НО Я СЕЙЧАС КИНУ ТЕБЕ ВЕРЁВКУ!!! ВЕ-РЁВ-КУ!!! ПОПРОБУЙ ВЫЛЕЗТИ!!!

Аллилуйя!

Силуэт в дыре пропадает на несколько томительных, почти утомительных минут. Наконец, сверху падает полуразмотанная верёвка — прямо мне на голову. Сколько помню, на черепе кургана не было пеньков или деревьев, к которым можно было бы привязать верёвку, так что мне остаётся надеяться на силу рук пана Твардовского. Я немного выжидаю, чтобы он там устроился поудобнее, зажимаю нож в зубах и лезу. Упражнение, которое никогда не было для меня слишком трудным. Единственное — из-за ножа несколько беспокойно, но всё проходит отлично. Когда моя голова показывается над отверстием, Твардовский хватает меня одной рукой за шкирку и выволакивает. Некоторое время мы валяемся рядом, переводя дух, потом я говорю:

— Марчин…

— А?

— Подо мной земля вроде трясётся. Подрагивает так.

Он не переспрашивает и вообще не говорит ни слова. Вскакивает, рывком поднимает меня на ноги и, ухватив за руку чуть выше локтя, дикими прыжками сбегает вниз. Я не столько бегу рядом, сколько меня за ним мотает, в голове бьётся одна глупая мысль: «ножик бы не выронить».

Когда мы уже почти совсем внизу, курган проваливается сам в себя.

Расспросами о том, что я внизу видела и делала, Марчин мучает меня не меньше часа, выжимая всё новые и новые подробности. Раскурочивание волшебного меча сначала ввергает его в шок, но, подумав, он заключает, что это — меньшее из зол на фоне Шимбровского. Наконец, я не выдерживаю и довольно деликатно указываю ему на то, что мне иногда надо кушать и спать. И руки мыть, кстати.

Твардовский вскакивает в седло и нагибается, чтобы подхватить меня и усадить рядом, но я шарахаюсь:

— Нет! Я пешком лучше. Я — «волчица», мы любим пешком. И ходим быстро.

Марчин, выпрямившись, смотрит. Брови опять сдвинуты, и тёмная чёрточка перерезает лоб между ними. Твардовский спешивается, всё-таки хватает меня и усаживает в седло. Но сам не устраивается где-нибудь сзади, а берёт коня под уздцы.

— Куда мы едем? — спрашиваю я.

— В Олиту. Мыть тебе руки.

И мы действительно едем в Олиту. Прямо с лошадью. На лошади. Один с лошадью, другая на лошади. С хмурых по случаю предрассветного часа полицейских слетает сон, когда Марчин важно и невозмутимо проходит мимо них с конём в поводу — а на коне верхом растрёпанная и перепачканная я, с дурацким рюкзаком на спине, а в моей левой руке — серебряный нож с волчьей головой, который я слегка конфузливо прижимаю плашмя к бедру. По счастью, сабля Твардовского висит не у него на боку, а у седла, где выглядит мирно и почти бутафорски — иначе бы нас точно остановили.

Все рестораны, мимо которых мы проезжаем, закрыты по случаю слишком позднего — или слишком раннего — часа, так что мне приходится смириться с мыслью, что сначала я посплю. Тем более, что когда мы доезжаем до дормитория, небо на востоке уже становится изжелта-прозрачным.

Марчин подводит коня прямо к крыльцу женской половины дормитория, поднимается на ступеньки и протягивает ко мне руки. Я наклоняюсь, чтобы опереться о его плечи — как встал-то неудобно, где-то у конского плеча — и начинаю переносить ногу через холку. Чувствую, как его ладони ложатся мне на рёбра, и… как он притягивает меня к себе и его губы встречаются с моими. Более неудобной позы для поцелуя в моей жизни ещё не было: одна нога задрана, другая висит и тянет всё тело вниз, спина вывернута, угол наклона заставляет сердце замирать от совершенно не романтических мыслей и предположений. Может, если бы мышцы не так гудели после всех приключений, мне было бы легче, но сейчас — просто кошмар. Я решительно отталкиваюсь от Марчина и чуть не падаю, но совместными усилиями мы всё-таки умудряемся превратить моё падение в нетравматичный спуск.

— Какого… ты… как тебе… Что это было?! — грозно вопрошаю я, немедленно выворачиваясь из рук Твардовского.

— Рассвет, — он улыбается до ужаса глупо. Я бы даже сказала, дебильно. — Как? Ты что-нибудь почувствовала?

— О да! Боль в спине и близкую смерть связкам не скажу где! И желание повторить попытку, но только на этот раз поставив в самую неудобную и болезненную позу — тебя!

Марчин мрачнеет, а я спешу в ванну. Помыть руки — и рот. Сожри меня многорогий, о чём я вообще думала, когда пожимала ему руку? Что у него хватит ума ограничиваться букетами и конфетами? В таком случае, ума в принципе не хватает у меня.

— И что у нас дальше по плану? Если у нас вообще есть план.

Мы оба делаем вид, что с утра ничего такого не произошло. Марчин ест блинчики, которые стащил с кладбища, пока я спала, а я выцепляю из бумажного кулька нечто, что в меню ларька значилось как кибинаи с телятиной, а на практике оказалось чем-то вроде жареных пирожков из картошки с мясной начинкой. Я бы, может, и выбрала что-то другое, но мне в принципе трудно выбирать между кукуляями, кибинаями, летиняями и колдунаями, меня любое из этих названий удивляет одинаково. Мы с Марчином оба пьём воду из бутылки, поскольку она, по утверждению родственника, «не может быть мёртвой или живой, это просто вода».

Вообще, как я заметила, хотя литовцы и кажутся вполне смирившимися и ополячившимися, но только всё равно норовят залитовить всё, что только возможно, подавая под соусом романтики исторических и простонародных названий. Уж не знаю, как им это удаётся — у поляков взгляды на национальный вопрос, в отличие от Венской Империи, дремучие и даже дошкольное образование возможно тут только на польском, я уж молчу о прессе и литературе. Вообще, оказавшись за пределами Империи, я вдруг остро стала понимать римлян, византийцев и китайцев, всех вокруг зрящих варварами. Мне тоже всё невенское кажется удивительно глупым, а то и диким. Я бы с удовольствием об этом поговорила, но говорить, кроме Марчина, не с кем, а он, мне кажется, не поймёт. Поэтому я печально ем варварские кибинаи, на которые повар пожалел перца, и говорю о насущно-приземлённом.

— Есть, конечно. Во-первых, надо выяснить, вскрыла ли уже Люция первую могилу — или ей что-то помешало. А может, она на всякий случай вообще пошла к другой, чтобы запутать след. Во-вторых, надо продолжить наблюдение за вздыхающим курганом, на случай, если она всё же заявится сюда и примется его искать. Но сделать всё это одновременно мы не можем, отсюда неизбежный вывод: надо разделяться.