ой мере передал сыну Сыма Цяню. Но главным – и самым полезным – подарком юноше стала возможность, окончив учебу, совершить большое путешествие по всем землям Ханьской империи. Подобная поездка тогда была в новинку – и, без сомнения, помогла Сыма Цяню стать тем историком, каким мы его знаем.
В первый год эпохи Юаньфэн[39], когда император У-ди поднялся на гору Тайшань на Востоке, чтобы там заложить жертвенник для приношений предкам, Сыма Тань, обладавший нравом горячим и нетерпеливым, был принужден из-за болезни остаться в Чжоунане. Раздосадованный, что не может присутствовать при столь важном для династии Хань событии, он пришел в такое расстройство, что заболел и вскоре умер. Многие годы он мечтал создать всеобъемлющий труд по истории, где будут описаны события с глубокой древности по сегодняшний день, – однако успел лишь собрать для него материал.
Сыма Цянь подробно описал смерть отца в заключительном томе «Исторических записок». Тот, предвидя скорый конец, призвал сына и со слезами на глазах заговорил о важности исторических сочинений, сокрушаясь, что не закончил задуманного и позволил наследию мудрых правителей и верных сановников пребывать в забвении.
– После моей смерти ты должен стать историком при дворе – не бросай тогда начатого мной, – увещевал он. Сыма Цянь тоже прослезился и, понимая, как это согреет отцовское сердце, дал слово все исполнить.
Через два года он и правда занял пост главного придворного историка. Он хотел было, воспользовавшись доступом к хранящимся во дворце закрытым архивам, немедленно продолжить отцовский труд, но сперва ему предстояло решить другую задачу – составить новый календарь, исправив в нем погрешности и неточности. На это ушло четыре полных года. Завершив работу в первый год Тайчу[40], он наконец принялся за «Исторические записки». Сыма Цяню в ту пору было сорок два года.
Он уже знал, чего хочет: написать труд по истории, не похожий ни на один из существовавших. Сыма Цянь отдавал должное «Чуньцю»[41], где четко объяснялось, что хорошо, а что дурно; но как историческая хроника сочинение не выдерживало критики. Для истории требовалось больше фактов – не поучений, а именно фактов. Существовали, конечно, еще комментарии к «Чуньцю» – «Цзо чжуань»[42], и там факты имелись в изобилии; оставалось только восхищаться недюжинным талантом рассказчика – мастера Цзо. К сожалению, он не слишком интересовался людьми, которые стояли за фактами. При всей яркости описаний автор «Цзо чжуань» не пытался вникнуть в предыстории героев или их мотивы, и потому Сыма Цянь не мог до конца удовлетвориться его повествованием.
Кроме того, книги по истории, казалось, составлялись с единственной целью – рассказать людям сегодняшним о прошлом; никто не задумывался, как поведать людям будущего о настоящем. Каждому из предшественников в глазах Сыма Цяня чего-то недоставало. Чего именно – станет ясно, когда он возьмется за дело. Впрочем, двигало им не столько недовольство существующими летописями, сколько желание воплотить собственные, пока еще смутные идеи.
Или, точнее сказать, недовольство его выражалось как раз в стремлении создать нечто новое. Сыма Цянь даже не был уверен, можно ли труд, который он замыслил, называть словом «история». Он просто знал: так или иначе, книга должна быть написана – для современников, для будущих поколений, а прежде всего для него самого.
Вслед за Кун-цзы, Сыма Цянь считал: нужно «передавать, а не создавать»[43], но слова эти понимал иначе. Простое перечисление событий еще не значило «передавать», зато нравоучения, не дающие читателям самостоятельно разобраться в событиях, были именно «созданием», то есть сочинительством.
С тех пор, как сто лет назад в Поднебесной воцарилась династия Хань, успело смениться пять императоров, и мало-помалу в мир вернулись книги, которые жгли и прятали во времена Цинь Ши-хуанди.[44] Культура вновь была на подъеме. Казалось, не только ханьский двор, но и сама эпоха требует, чтобы история наконец стала полноценной наукой. В Сыма Цяне искреннее рвение, порожденное предсмертной просьбой отца, соединилось с обширными познаниями, наблюдательностью и писательским талантом; теперь, окончательно вызрев, они готовы были воплотиться в историческом труде, который будет близок к совершенству.
Работа шла гладко – до того гладко, что впору было забеспокоиться. В сущности, описывая древность, начиная с правления первых Пяти императоров и вплоть до последовательного владычества династий Ся, Инь, Чжоу и Цинь, Сыма Цянь ощущал себя лишь ремесленником, мастеровым, аккуратно расставляющим собранный материал в том порядке, которого требует повествование. Однако, добравшись до императора Цинь Ши-хуанди, он перешел к жизнеописанию военачальника по имени Сян Юй – того самого, что возглавил восстание против Цинь и провозгласил себя государем-ваном, но потерпел поражение в борьбе с новой династией Хань; здесь Сыма Цянь почувствовал, что не в силах сохранять бесстрастный подход хрониста. Он должен был перевоплотиться в Сян Юя – или, быть может, позволить, чтобы Сян Юй воплотился в него.
…ночью Сян-ван поднялся и стал пить вино в своем шатре. С ним была красавица по имени Юй, которую он любил и всегда брал с собой. При нем был и скакун по кличке Чжуй («Пегий»), на котором он обычно ездил. Полный тягостных дум, Сян-ван запел печальные песни, а затем сочинил стихи о себе:
Я силою сдвинул бы горы,
Я духом бы мир охватил.
Но время ко мне так сурово,
У птицы-коня нету сил,
А раз у коня нет силы,
Что же могу я поделать?
О Юй! О, моя Юй!
Как быть мне с тобою? Что делать?
Сян-ван несколько раз пропел стихи, а красавица ему вторила. Из глаз Сян-вана ручьями катились слезы, все приближенные тоже плакали, и никто не смел взглянуть на него.[45]
Сыма Цяня мучили сомнения. Допустимо ли так писать? Не слишком ли он увлекается? Он не хотел переходить грань и начинать «создавать» – его работой было «передавать». По сути, он только описывал то, что случилось. Но как живо у него это выходило! Такое могло быть под силу лишь человеку, одаренному необычайно развитым воображением. Иногда он, опасаясь, что начинает «создавать», выдумывать, перечитывал написанное и вымарывал слова и фразы, которые делали исторических личностей похожими на настоящих людей из плоти и крови – и тогда описанные герои и правда как будто переставали дышать. Больше не нужно было беспокоиться, не сочинил ли он лишнего. Но Сыма Цяня вновь одолевали сомнения: разве в этом случае тот же Сян Юй не перестает быть Сян Юем? И он, и Цинь Ши-хуанди, и Чжуан-ван из царства Чу становились неотличимы друг от друга. Неужели «передавать» – значит «описывать разных людей совершенно одинаково»? Ведь передавать нужно и различия – то, что делает человека неповторимым. Придя к этой мысли, Сыма Цянь восстанавливал то, что ранее вымарал из текста, – и после, перечитав еще раз, успокаивался. И не только он сам: казалось, все герои – и Сян Юй, и Фань Куай, и Фань Цзэн[46] – вздыхают с облегчением и окончательно обживают страницы.
Пребывая в хорошем расположении духа, император У-ди и вправду был мудрым, великодушным, проницательным правителем, покровителем наук и искусств. Кроме того, поскольку должность главного придворного историка, достаточно скромная, требовала особых навыков, Сыма Цянь был спокоен за свое положение – и, если уж на то пошло, за свою жизнь; злословие и клевета, столь распространенные при дворе, не могли до него дотянуться. Несколько лет прошли насыщенно и счастливо. (Надо сказать, тогдашние представления о счастье, несомненно, сильно отличались от наших – но человек стремился к счастью и тогда). Сыма Цянь не склонен был идти на компромиссы, но отличался жизнелюбием, легко гневался, часто смеялся, много спорил – и больше всего наслаждался теми моментами, когда в споре удавалось обезоружить собеседника.
И вот, после нескольких лет довольства, на него внезапно обрушилась беда.
В «шелковичном покое» царил полумрак.
Для тех, кто перенес оскопление, любой сквозняк мог оказаться губительным, поэтому их помещали в наглухо закрытую темную комнату с разожженным очагом, и оставляли там на несколько дней, давая окрепнуть. В подобных комнатах держат тутового шелкопряда – оттого ее и прозвали шелковичным покоем.
Сыма Цянь сидел, прислонившись к стене. Он не мог описать словами, что творилось в его душе. Главным чувством была… даже не ярость – ошеломление. К смерти – например, к тому, что ему отрубят голову, – он был готов всегда. Такую участь он мог вообразить – и, защищая Ли Лина перед императором, вполне ее учитывал. Но вообразить оскопление – самое постыдное из наказаний!.. Как видно, он был слишком беспечен (ведь если уж допускаешь возможность смерти, следует допустить и возможность иных кар) – но никогда ему в голову не приходила мысль, что его постигнет столь ужасная судьба. В глубине души Сыма Цянь верил: с человеком случается лишь то, что отвечает его природе, – на эту мысль его навело изучение истории. В одних и тех же обстоятельствах на долю мужа пылкого и энергичного выпадут сильные и бурные переживания, в то время как человеку слабовольному достанутся страдания тихие, долгие и неказистые. Если же кажется, будто к кому-то судьба несправедлива, – стоит посмотреть, как этот человек встретит свою участь, и станет ясно, что все идет как до́лжно.
Сыма Цянь всегда считал, что в нем сильно мужское начало. И хотя оружием ему служили кисть и тушечница, про себя он был вполне уверен: мужественности в нем больше, чем в любом из нынешних воинов. Это признавали даже недоброжелатели. По его собственной теории, его скорее должны были привязать к колесницам и разорвать на части. И ведь ему уже почти сравнялось пятьдесят – кто мог ожидать такого унижения в столь почтенном возрасте! Ему до сих пор казалось, будто «шелковичный покой» – лишь кошмарный сон… Но стоило опереться о стену и открыть глаза, как он видел других узников, сидящих или лежащих в полумраке; у всех было одинаковое выражение лица – безжизненное, словно из них вынули душу. В следующее мгновение он подумал, что и сам, верно, выглядит так же; из горла вырвался звук – смесь рычания и стона.