Знаменитая история о том, как Сын Неба, охотясь в садах Шанлинь, подстрелил гуся, к лапе которого было привязано написанное на шелке письмо Су У, – это, конечно, выдумка, чтобы заставить шаньюя раскрыть правду про пленного посла. Человек по имени Чан Хуэй, девятнадцать лет назад прибывший вместе с ним к хунну, встретился с очередным ханьским посольством и поведал, что Су У не погиб; он же и посоветовал воспользоваться этой хитростью. Шаньюй немедленно отправил гонцов на берега Байкала, и Су У привезли в ставку.
Ли Лин был потрясен. Вернется Су У на родину или нет, он оставался великим человеком – и неизменно служил для Ли Лина живым упреком. Потрясением было осознать, что Небо наблюдает за ними, – в чем он давно разуверился. Ли Лина охватил трепет. Он по-прежнему не считал себя преступником. И все же Су У с честью выдержал испытание, которого он, Ли Лин, – пусть даже не сделав ничего плохого – не прошел. Теперь о деяниях Су У узнают и в Поднебесной – и это не давало Ли Лину покоя. А страшнее всего была мысль, что нынешнее мучительное чувство в груди – не что иное, как зависть.
Напоследок Ли Лин устроил в честь друга пиршество. Ему так много хотелось сказать… Но в конечном счете все сводилось к объяснению: про задумку, с которой он шел на службу к хунну, про то, что до ее осуществления на родине расправились с его семьей, и про то, что ему стало незачем возвращаться. Он не произнес ни слова: то были бы сетования, лишенные смысла. Но в разгар пира Ли Лин не утерпел, поднялся на ноги и, танцуя, затянул песню:
Я служил, не щадя себя, и стране, и трону,
Защищал рубежи Поднебесной во время о́но.
Где в песках пустыни тянется след кровавый,
Полегло мое войско, а с ним полегла и слава.
Но больней, что в родном краю за проступки сына
Моя мать в сырую землю легла безвинно.
Только я живу, и долги мои неоплатны,
Но разрушен дом и нету пути обратно.
Голос его дрожал, по щекам катились слезы. «Постыдная слабость!» – упрекал он себя, но сдержаться не мог.
Вскоре Су У, после девятнадцати лет на чужбине, отправился домой.
Сыма Цянь, меж тем, всецело отдался работе.
Отказавшись от собственной жизни, он обрел ее в своих героях. Сам он не открывал больше рта, но, берясь за кисть, блистал красноречием, перевоплощаясь в древнего мудреца и оратора Лу Чжунляня. Он превращался в У Цзысюя[51], требующего, чтобы после самоубийства ему вырвали глаза; в Линь Сянжу[52] – упрекающего царя земли Цинь за недостаточную любезность; в Яньского Даня[53] – в слезах отправляющего Цзин Кэ убить циньского правителя. Описывая достойного, но незаслуженно оклеветанного чиновника Цюй Юаня, Сыма Цянь цитировал большой отрывок из его стихотворения «С камнем в объятиях», которое тот написал, собираясь броситься в воды реки Мило, – и был почти уверен, что эти строки – его собственные.
Четырнадцать лет прошло с тех пор, как он начал работу над рукописью, и восемь – со времени постигшей его трагедии, оскопления. В ту пору, когда в столице начались гонения на колдунов, а наследник престола Цзюй погиб после неудавшегося мятежа, полный летописный свод, над которым трудились сначала отец, а потом сын, был наконец готов – в полном соответствии с их замыслом. Еще несколько лет потребовалось на вычитывание, исправления и дополнения. К тому моменту, когда работа над «Историческими записками», состоявшими из ста тридцати глав и 526 с половиной тысяч иероглифов, была полностью завершена, к закату подошел и земной путь императора У-ди.
Закончив последнее, семидесятое по счету жизнеописание, посвященное главному придворному историку Сыма Цяню, хронист отложил кисть и замер, склонившись над письменным столом. Из груди вырвался глубокий вздох. Взгляд скользил по деревьям-пагодам в саду, но Сыма Цянь их не видел – как не слышал и стрекота цикад, к которому, казалось, прислушивался: слух давно притупился. Наверное, полагалось радоваться – но внутри ощущалась лишь смутная тревога и одиночество.
Тревога не покидала Сыма Цяня, пока он не представил завершенный труд в высочайшую канцелярию и не совершил приношений на могиле отца. Вслед за этим, однако, его охватило странное безразличие. Силы, душевные и телесные, полностью иссякли – словно у шамана, который падает замертво, когда его тело покидает вселившийся дух. Сыма Цяню едва сравнялось шестьдесят, но теперь он словно разом постарел на десять лет. От него осталась лишь оболочка человека; ни смерть императора У-ди, ни воцарение его преемника не имели более значения для того, кто когда-то был главным придворным историком.
К тому времени, как Жэнь Личжэн, посетив Ли Лина в землях хунну, вернулся в столицу Хань, Сыма Цянь уже покинул этот мир.
О Ли Лине после прощания с Су У не известно ничего – кроме того, что он скончался в первый год Юаньпин[54].
Шаньюй Хулугу, с которым они были так дружны, умер еще раньше, и ему наследовал сын, Хуяньди. Однако восшествие на престол не обошлось без заговора князей. Можно предположить, что в противостояние с матерью шаньюя и Вэй Люем вмешался и Ли Лин.
В главе о хунну в «Истории ранней династии Хань» сказано, что сын Ли Лина, рожденный на варварских землях, поддержал в борьбе за власть военачальника по имени Уцзи против будущего шаньюя Хуханье – и был повержен. Тогда шел второй год Уфэн[55], правление императора Сюань-ди. Про сына Ли Лина известно только это – имя его нигде не записано.
Перерождение Уцзина
Было начало осени; цикады грустным стрекотом оглашали ивы, а звезда Дахо[56] уже клонилась на запад. Монах Сюаньцзан[57] и два его спутника торопились дальше и дальше по кручам и равнинам. Наконец они достигли широкой реки, вздымавшей бурные волны. На берегу возвышалась каменная плита, где старинными буквами было выбито «Река Сыпучих песков», а ниже – стихотворные строки:
У реки Сыпучих песков
Поворотов всего восемьсот,
Три тысячи бурных потоков
Всесильны и глубоки,
Не плавает даже перо
На поверхности этих вод,
На самое дно уходят
Тростниковых цветов лепестки…[58]
Из тринадцати тысяч разнообразных чудовищ, духов и оборотней, населявших реку Сыпучих песков, не было ни одного, столь подверженного сомнениям, как Уцзин. Сам он считал, будто наказан за то, что съел девятерых монахов, чьи черепа висят у него на шее.
Никто из обитателей реки, однако, черепов не видел.
– Ты их придумал, – говорили Уцзину, но тот смотрел с недоверием, а потом, опуская взгляд, скорбно вопрошал:
– Почему я не такой, как все?
– Что еще за монахи? – перешептывались вокруг. – Он и обычных-то людей сроду не ел. Мы, во всяком случае, не замечали. Карасей жевал да мелкую рыбешку…
Его прозвали Уцзин Сам-с-собой – оттого, что, терзаемый сомнениями и угрызениями совести, он то и дело принимался что-то бормотать себе под нос. Издалека казалось, будто из его рта исходят пузырьки воздуха, он же в это время тихонько шептал: «Я идиот», или «Почему я такой?», или «Все, мне конец», – а иногда «Ну да, куда мне в небожители…»
В те времена считалось, что не только речной народ, но и все живые существа прежде рождались в иных обличьях. Любой на дне реки мог бы рассказать: Уцзин когда-то был распорядителем церемоний в Облачном чертоге на Небесах. В конце концов даже самому Уцзину, настроенному весьма скептически, пришлось сделать вид, будто он в это верит. Но, говоря по правде, он – единственный в реке – имел серьезные сомнения насчет реинкарнации.
– Допустим, тот, кто пятьсот лет назад был распорядителем церемоний в Облачном чертоге, теперь стал мной. Но можно ли сказать, что небожитель из прошлого и я – одно и то же существо? Я и жизни-то на Небесах не помню. Что роднит меня с тамошним сановником? Одно ли у нас тело? Или, быть может, одна душа? И, если уж на то пошло, – что такое эта самая душа?
Когда Уцзин делился сомнениями с остальными обитателями речного дна, те лишь посмеивались:
– Ну вот, опять…
Некоторые принимались его вышучивать, другие с жалостью качали головой:
– Болен, серьезно болен, не иначе.
Уцзин и в самом деле был болен.
Он не знал, когда и почему заболел; просто однажды оказалось, что постылый недуг уже завладел им, окутав тяжелой, плотной пеленой. Все теперь давалось Уцзину с трудом: ничего не хотелось делать, увиденное и услышанное удручало, он не верил в себя и был сам себе отвратителен. Целыми днями он сидел в своей пещере, не чувствуя голода, погруженный в свои мысли, – только глаза блестели из темноты. Потом вдруг поднимался на ноги, ходил кругами, бормоча себе под нос, неожиданно опускался на землю опять, словно в забытьи. В чем была его печаль? Что нужно было поправить? Он не знал. Но все, что он прежде принимал на веру, стало казаться сомнительным и непонятным – словно целое развалилось на части, а он, рассматривая эти части, все не мог взять в толк, как именно они соединялись между собой.
Гигантская древняя рыба, исполнявшая роль местного врача, астролога и шамана в одном лице, сказала, наблюдая за мытарствами Уцзина:
– Бедняга! Дурную болезнь ты подхватил. Среди людей девяносто девять из ста, заразившихся этим недугом, так и мучаются до конца жизни. Мы, речной народ, прежде о подобном и не ведали, но как начали есть людей – нет-нет да и приключается с кем-нибудь. Кто эту хворь подхватит, не может избавиться от сомнений – что бы ни случилось, постоянно вопрошает: «Почему?» Все пытается найти единственный истинный ответ, который разве что Небесный Владыка знает. Мысли эти мешают жить – оттого существа, обитающие в нашем мире, согласились о подобном не думать. Хуже всего то, что больной начинает сомневаться в себе. «Почему я считаю, что я – это я? А если я начну думать, будто я – кто-то другой? Кто я вообще?» Такие вопросы – самый опасное проявление болезни. Я гляжу, с тобой это и случилось. Увы, и лекарства, и лекари тут бессильны. Болезнь можно вылечить только своими силами. Если же не повезет, то жить тебе вечно с тяжестью на сердце.