О сверчки, эти черненькие невзрачные создания, совсем некрасивые, прячущиеся днем где-нибудь в углублениях почвы, в щелях под камнями, с тем чтобы ночью тихо выйти на воздух и, не надеясь ни на чью благодарность, нежно и мелодично, негромко, печально запеть! Скромные и робкие бессребреники, они играют под луной свои серенады и делают это так мастерски, что какой-нибудь счастливый или, наоборот, печальный влюбленный, выходя ночью в степь, занятый своими переживаниями, может быть, даже и не слышит их, но чувствует вдруг, что ему становится необыкновенно хорошо, и печаль его тает, и сердце сжимается от благодарности, и жизнь кажется при всех ее многочисленных горестях прекрасной. О, сколько же значит в нашей жизни музыка — даже та, которую мы подчас не замечаем! Не сверчкам ли — маленьким невзрачным созданиям — обязаны пленительной романтикой южные ночи?
В раскопках древнегреческих городов находили крошечные решетчатые клетки и думали: для кого они? Некоторые ученые пришли к мысли, что вних древние греки — страстные любители музыки — воспитывали цикад. «Я не верю этому рассказу, — пишет Жан Анри Фабр в своей знаменитой книге „Жизнь насекомых“. — Слух греков был слишком хорошо развит, чтобы довольствоваться пронзительным стрекотаньем цикады. К тому же цикада быстро погибает в тесной загородке. Не смешали ли историки с цикадой сверчка? Этот домосед весело переносит плен; в клетке величиною с кулак он живет счастливо и не перестает стрекотать, лишь бы только ему ежедневно давали по листку салата. Не его ли воспитывали афинские ребятишки в крошечных решетчатых клетках, подвешенных к оконным рамам?
Я не знаю насекомого, которое пело бы так нежно, как итальянский сверчок, — продолжает ученый. — С какой ясностью и полнотой звучит его пение в тишине августовских вечеров! Сколько раз в тиши ночи при лунном свете ложился я на землю против куста розмарина, чтобы послушать очаровательный концерт пустыря!
Итальянские сверчки кишат в моей загородке, каждый куст розана имеет своего музыканта, каждый куст лаванды — своего, на ветвях фисташковых деревьев звучат их же оркестры. И весь этот маленький мирок перекликается от одного деревца к другому, будто каждый певец прославляет великую радость жизни».
Если бы я сочинял сказки, я придумал бы, что сверчки — это влюбленные. Печальные, но бесконечно счастливые влюбленные, которые потеряли когда-то своих возлюбленных, но помнят их, живут ими и прославляют те часы, которые были подарены им. Нет в их песнях ни досады, ни горя — а есть лишь сладкая, мучительная печаль уходящего бытия. О сверчки, эти некрасивые, неэффектные, робкие маленькие создания с большой и прекрасной душой…
В ДЕБРЯХ СОЛОДКИ
Еще через два дня ветер утих окончательно. Перед этим к нам приезжал на лошади местный лесник, парнишка-казах из поселка Ширик-Куль, и сказал, что если ветер не перестанет дуть в течение трех дней, то придется терпеть неделю. А если и за неделю он не уляжется, то будет свирепствовать десять дней, а может, и две недели — такие уж здесь порядки. К счастью, он утих, выполнив только программу-минимум.
Жизнь экспедиции входила в свою колею. Хайрулла на весь день оставался при лагере, Сабир с наслаждением отдавался своему хобби, Жора возился с пчелами, а я каждый день после завтрака брал зеленую сумку с фотопринадлежностями и отправлялся в тугай.
Через несколько дней я уже чувствовал себя в нем как дома. Что, правда, было плохо, так это жара. Жара и влажность. Характерным свойством тугайной растительности является очень энергичное испарение влаги, так как почвенных вод около реки хватает, а воздух пустыни сух, и растениям приходится самостоятельно создавать себе микроклимат. Вот они и создают, да так, что с трудом дыхание переводишь. Да еще сверху печет. Присядешь рядом с каким-нибудь жуком-слоником или нарывником — ничего, а встаешь — в глазах темнеет. Вставать же и садиться приходится часто, потому что ведут себя обитатели тугаев в солнечную погоду весьма неспокойно.
Чего только я здесь не снимал!..
Ну вот, например, уже известные вам нарывники-калида, довольно крупные жуки с лакированно-черным толстым тельцем. Их ярко-алые надкрылья, испещренные круглыми черными пятнами, блестят на солнце и издалека бросаются в глаза. Как и майки, с которыми мы уже встречались, как желтоватые, с черными пятнами нарывники Шренка, кормившиеся во множестве на цветах астрагала Сиверса на Западном Тянь-Шане, нарывники калида весьма ядовиты. Их кровь содержит яд кантаридин. По словам старшего научного сотрудника Ташкентского музея природы Натальи Николаевны Музычук, которая занимается изучением этих жуков, несколько случайно съеденных нарывников могут убить даже крупное животное. Георгий Федорович рассказывал о мотоциклисте, который, несясь по тугайной дороге, сбил щекой летящего жука, а потом еще машинально размазал след на щеке рукавом. Щека очень скоро превратилась в сплошной нарыв…
Яркая, бросающаяся в глаза окраска нарывников — пример предостерегающей окраски. Благодаря кантаридину им не нужно ни от кого прятаться, скорее наоборот — для них лучше, чтобы их видели. Скот, наученный горьким опытом, обходит растения, усеянные нарывниками, птицы тоже остерегаются трогать их, и поэтому крупные, пестрые, раскормленные жуки могут не только спокойно держаться поодиночке, но и собираться в многочисленные коммуны. Правда, в отличие от общественных насекомых — таких, как муравьи, термиты, пчелы, — нарывники собираются вместе не для того, чтобы строить общее жилище, совместно воспитывать детей, организованно нападать на соседние племена или, как, например, некоторые виды муравьев, разводить «домашний скот» (тлей) или возделывать «сады и огороды» (в «садах и огородах» муравьи «возделывают» культуры некоторых растений, выращивают грибы).
Сборище нарывников носит гораздо более стихийный и неорганизованный характер. Но нельзя не заметить, что в какой-то степени оно, конечно, оправданно. Всем миром они скорее бросятся в глаза травоядному животному, которое их благоразумно обойдет, тогда как отдельно сидящего на цветке жука оно может и не заметить. В большом обществе облегчается поиск партнера для спаривания, да и поиски пищи проще: подходящие для нарывников цветы в тугаях растут куртинами.
Однако дело, по-видимому, не только в этом. Вообще сбор насекомых одного вида в группы свойствен не только нарывникам. Всем известны многомиллионные стаи саранчи, колонны гусениц походного шелкопряда, популяции тлей и так далее. Интересно, что жизнь в группе сильно влияет на насекомых. Особи, входящие в группу, приобретают новые признаки по сравнению со своими одинокими сородичами — они меняют свои размеры (как правило, в сторону увеличения), окраску и даже форму тела.
Сравнительно хорошо изучен эффект группы у некоторых бабочек. Так, гусеницы южноафриканской бабочки лафигмы экземпты — «ратные черви» — в тех случаях, когда встречаются поодиночке, окрашены в зеленый или темно-коричневый цвет, собираясь же в группы, они облачаются в «униформу» — черный бархат. Увеличивается их миграционная активность — желание совершать групповые набеги на соседние кусты и деревья, — а также изменяется химический состав тела. Личинки бабочки сатурнии в группе покрываются цветными бугорками и совершенно меняют окраску тела — невозможно поверить, что это те же самые гусеницы. У общественных насекомых между самими индивидуумами, а также между ними и маткой существует постоянная и совершенно необходимая связь, основанная, как считают ученые, на химическом обмене, — связь настолько прочная, что общественное насекомое в одиночестве погибает очень быстро. Можно даже сказать, что общественные насекомые не имеют никакой индивидуальности и каждый муравей, например, — это всего лишь «клеточка», «винтик» единого организма, муравейника. У необщественных насекомых такой прочной связи нет. Нет как будто бы и химического обмена. Так что же, все держится на «чисто психологической» основе? Пока здесь много неясностей. По-видимому, существует эффект группы и у нарывников, однако он мало изучен…
Днем нарывники в тугаях не сидели спокойно — они ползали по цветам, поедая пестики и тычинки, тут же спаривались, сталкивались и сталкивали друг друга, садились, взлетали, страшно гудели на лету и вообще представляли довольно эффектное, очень забавное зрелище. На бледно-желтых цветах гибелии они группировались в оригинальные, иногда совершенно симметричные композиции — словно участвовали в спектакле.
Но еще интереснее картина бывала утром. Одно время я взял привычку бегать по утрам — вместо гимнастики — перед умыванием и завтраком: направлялся от палатки в тугай и бегал по знакомым дорожкам (в самых обыкновенных спортивных тапочках, между прочим), перепрыгивая через надвигающиеся на тропинку кусты солодки, ныряя под ветвями тамарикса и туранги. И, как правило, в одном и том же месте встречал целую колонию — наверное, несколько тысяч — нарывников-калида, облепивших кустики солодки и стебли злаков. Так они ночевали. Чем им понравилось это место, я не знаю, их любимых цветов там не было, и вообще, как только лучи солнца согревали их немного, они один за другим сначала шевелили лапками, потом проползали чуть-чуть для разминки и вдруг резко вскидывали переднюю часть тела, раскрывали, разламывали свои надкрылья и, как какие-нибудь черно-красные демоны, со страшным гудением взлетали. Это было необычайно впечатляющее зрелище — увидев такое в первый раз, я опрометью побежал к палатке, схватил аппарат, вернулся и целый час пытался запечатлеть нарывника в момент взлета. Это оказалось очень трудным — взлетали они всегда неожиданно, нелегко было угадать, чья именно очередь, и, бывало, я выбирал одного; согнувшись в три погибели и затаив дыхание, держал его в фокусе, до рези в глазах вглядываясь в видоискатель, а потом в самый решающий момент или что-нибудь отвлекало меня — например, один из сотен соседних жуков в одиночестве или в компании с другом внезапно забирался под мою спортивную форму и бойко полз дальше и дальше, — или я сам терял терпение и,