— Ну, как вам речь Чужачка? Отчего вы так мрачны? — Он поднял голову, взглянул на меня. Я посмотрела в его грустные голубые зрачки. Он выдержал мой взгляд, а когда я оторвала от его глаз свои, он спокойно сказал:
— Неужели вам нравятся такие хлыщи, да ещё начинённые такой пошлостью? — На это я ему ничего не ответила, так как ко мне подошла Ольга под руку с Рахилью. Ольга, глядя на Рахиль, сказала:
— Неужели мы нынче не устроим афинскую ночь?
— А мне страшно хочется покурить «анаша», — сказала жеманно Рахиль и судорожно затряслась всем своим телом.
— Мне тоже, — ответила я и взглянула на Ольгу, — вы разве не достали?
Через каких-нибудь полтора часа почти все, за исключением Петра, который, сколько его ни просили сесть за стол и за компанию выпить, остался на своём месте, были довольно навеселе, шумно смеялись, спорили, кричали. Я тоже была совершенно трезвой — я побаивалась за Петра, хотя, как оказалось впоследствии, все мои опасения были неосновательны, так как Пётр держал себя очень хорошо, а также и остальные ребята.
— Товарищи, — встав с дивана, выкрикнула Шурка, — нынче афинской ночи не будет.
— Это почему не будет? — дёрнулся Чужачок и тоже поднялся из-за стола. — Почему не будет, я вас спрашиваю?
— Будем петь и плясать, — ответила Рахиль и бросила в Исайку конфеткой.
— Правильно, — крякнул Алёшка, — дай я тебя за это, Рахиль, поцелую. — Тянется к Рахили. Рахиль сладостно мрёт в его объятиях.
— Ты не особенно жми, — смеётся над Алёшкой Андрюшка, а когда Рахиль выскользнула из его объятий, Алёшка крикнул:
— А почему же мне не жать?
— Весь дух из неё может выйти, — ответил Андрюшка и под общий смех и хохот запел:
Ах, зачем ты меня целовала,
Жар безумный в груди затая?
Ненаглядным меня называла
И клялась: я твоя, я твоя.
Тут подхватили все: и Федька, и Андрюшка-Дылда, и Володька, и все девицы, и Исайка Чужачок выбежал из-за стола и стал откалывать русскую, стараясь работать ногами в такт песни. Плясал он удивительно смешно: он был похож на кузнечика, вернее — на тощего козла, которого поставили на задние ноги и заставили плясать. Исайка ходил как-то боком и работал почему-то исключительно правой ногой: он её всё время откидывал от себя — откинет и дрыгнет, откинет и дрыгнет, и так почти всё время; голова его тоже во время пляса имела замечательное положение: почти лежала на левом плече, а пышная шевелюра трепалась по воздуху в горизонтальном положении; красное щуплое его лицо имело необыкновенно вдохновенное выражение и всё время шевелило губами заячьего рта; правая рука была выгнута и подпёрта в бок, а левая была откинута в сторону и, болтаясь наравне с левым коленом, откидывала звонко щелчки:
Ах, зачем ты меня целовала,
Жар безумный в груди затая?
— Ребята, — крикнул Володька, рыжий и густо осыпанный конопушками комсомолец, — мы ведь не в Крыму, а дома: давайте другую.
— И верно! — загалдели все. — Комсомольскую.
— Внимание! — крикнул Володька и вскинул рыжую руку, а когда все затихли, запел:
Кто на смену коммунистам.
Кто на смену коммунистам?
Все сразу:
Комсомольцы, друзья,
Комсомольцы.
Володька, улыбаясь во всю свою конопатую рожу, встал со стула и плавно стал дирижировать рыжими руками:
Кто на смену комсомольцам?
За Володькой поднялись и остальные ребята и дружно подхватили. Остались сидеть на своих местах только девицы, но они, привалившись к спинкам стульев и к спинке дивана, блестящими глазами смотрели на ребят и дружно звонкими, необыкновенно сильными голосами покрывали мужские голоса; в особенности выделялся голос Шурки и за ним немного визгливый и фальшивый голос Зинки — её голос дребезжал и тренькал, как разбитый тонкий фужер. В комнате было душно и жарко, и казалось, что и песне было тесно, а она всё выливалась из весёлых глоток ребят и девиц:
Пионеры, друзья,
Пионеры.
Я сидела одна и не пела, а изредка посматривала на Петра, который всё так же сидел на своём месте. Его лицо было грустно и неподвижно. Он всё так же, облокотившись на левую руку, смотрел на свои колени, на угол стола, заставленный стопочкой книг. Глядя на него, я тоже глубоко страдала в душе, но это страдание всеми силами старалась спрятать не только от его глаз, но и от подруг и ребят и всеми силами нарочно желала быть развязной, ещё более вульгарной, чем он видел меня в первый раз. Я ещё накануне просила подруг, чтобы эту решающую для меня ночь, а также для Петра провести более бесшабашно, более разнузданно, чем все ночи, которые мы до этого провели, вернее, не провели, а прожгли. Этой ночью я хотела во всей отвратной красоте показать себя Петру, дать понять ему, что я скверная и невозвратно погибшая и не пара ему. Я велела каждой подруге надеть на себя газовое платье, да так, чтобы всё тело из него просвечивало и жгло страстью. Сама я тоже, как видите, щеголяю в газовом платье, из которого все затрёпанные прелести моего тела просвечивают… Но я не чувствую себя такой развязной, как в прошедшие ночи, а чувствую, как больно давит это платье всё мое тело, так, что каменеют мускулы, отказываются повиноваться. Сидя одиноко среди поющей, бесшабашно весёлой и развратной молодёжи, я хорошо, до боли почувствовала, что моя жизнь не должна так продолжаться, я должна измениться, выйти на какую-то новую дорогу, возможно, на ту самую, на которую я вступила ещё в семнадцатом году и по которой я так счастливо шла до двадцать третьего года… Сидя одна и думая о своей жизни, я не заметила, как ко мне подошла Шурка, положила на моё плечо руку и, улыбаясь, сказала: «О чём задумалась, дивчина? — Я вздрогнула от прикосновения чужой холодной руки и взглянула в её крупные чёрные глаза, которые сейчас лихорадочно блестели от вина, песен и казались мне тоже, как и прикосновение её руки, холодными и чужими. — Не грусти, — проговорила она вторично, — прошлого не вернуть, а настоящего у нас не было и не будет». — «О прошлом я и не собираюсь грустить; относительно настоящего я ещё пока не решила», — ответила я холодно и зачем-то громко рассмеялась, так что от своего смеха мне ещё стало больше неприятно, чем от Шуркиной руки, от Шуркиных немного выпуклых чёрных омутов глаз. Шурка громко, по-мужски, рассмеялась и, не глядя на меня, а в сторону Петра, сказала: «И не решай, — и, смеясь, пояснила: — Всё и без нас разрешится. Скучно и жутко у тебя, Танька. Давай лучше спляшем. — И, не спуская глаз с Петра, спросила: — Что за человек?»
— Хороший товарищ, друг детства.
— Так давай же, Танька, спляшем, — взвизгнула она и схватила меня под руку и быстро вылетела со мной на середину комнаты, а когда мы очутились друг против друга, она со смехом бросила мне: — На таких мужчинах, как он, ломается наша жизнь.
— В лучшую? — склонив голову, спросила я.
— Да, — ответила она серьёзно и звонким, поразительно сильным голосом подхватила песню:
А кто ясли наполняет?
Комсомолки, друзья,
Комсомолки.
И тут же, не дожидаясь меня, закружилась по комнате и пошла откалывать русскую. На неё глядя, выбежал из-за стола и Андрюшка-Дылда; за ним козликом — Исайка Чужачок. Ребята и девицы бросили песню, захлопали в ладоши, а Алёшка ловко раздоказывал на гребне. Пляской я была оттёрта в сторону Петра, и я остановилась позади его. Он откинулся назад, повернул лицо в сторону пляшущих, но тут же снова отвернулся и стал перелистывать книгу. Я, облокотившись на спинку его кресла, наклонилась к его лицу. «Вам скучно?» — «А вам весело?» — не взглянув на меня, ответил Петр. «Я хорошо умею плясать. Хотите, я для вас спляшу сейчас?» Пётр поднял голову, взглянул на меня своими удивлёнными голубыми глазами. «Для меня?» — «Только для тебя, — ответила я шёпотом и необыкновенно искренно, так что от собственной искренности я почувствовала, как больно заныло в груди и кровь бросилась в голову. — Хотите?» — «Только не сейчас. Только не в этом костюме. Да я сейчас и ухожу». — Пока я разговаривала с Петром, Шурка уже не плясала, она стояла около моей кровати и пудрилась. Сейчас плясали Зинка против Володьки и Рахиль против Андрюшки. Алёшка всё так же играл на гребне, притоптывая ногами. Исайка Чужачок вертелся около Ольги, жал её на диване, отчего она громко смеялась и дрыгала ногами. «Довольно, черти! — крикнула Шурка и подошла ко мне. — Мы тебе мешаем?» — «Нисколько», — ответила я. «Не ври, — глядя на Петра и улыбаясь ему, погрозила мне пальцем. — Если бы я была в твоём положении, я всех выгнала бы в шею…»
— Шурка, — возразила я, — как тебе не стыдно…
Но Шурка повернулась ко мне спиной, обратилась к пляшущим, а когда они кончили плясать, она почти приказала: «Довольно! Теперь — по домам. А ежели желаете, то ко мне: у меня есть „анаша“, вино, и можно отпраздновать афинскую ночь».
— Браво! Браво! — закричали ребята и шумно стали выходить в коридор, а когда вышли, Шурка крепко обняла меня, поцеловала и, ничего не сказав мне, бегом выбежала из комнаты.
Глава десятаяГОРЬКАЯ ИСПОВЕДЬ
Пока я убирала со стола пустые бутылки, посуду, наводила в комнате порядок, Пётр грустным голосом упрекал меня, но все его упреки не были упреками, а скорее какой-то жалобой на себя. От его жалобного голоса мне было мучительно больно, и я готова была расплакаться, как годовалый ребёнок, броситься к нему на шею, в ноги, расцеловать его всего, моего желанного, такого далекого и одновременно такого близкого, как никогда. Он, сидя в кожаном кресле и не глядя на меня, говорил: «Ну, зачем вы пригласили меня к себе? Зачем? Затем, чтобы я увидел этих старичков из комсомола, всю их разнузданность, услыхал исходящее от них, как от разложившихся трупов, смердящее зловоние? Ведь это трупы. Трупы. Как вы могли сойтись с ними? Как вы могли попасть в такое общество? Неужели вы думаете, что эти типы, которые были полчаса тому назад, являются представителями нашего многомиллионного комсомола? Конечно, нет! Я тоже вышел из нашего комсомола, но я не встречал таких типов, что были у вас, да и сейчас, несмотря на некоторые уродливые явления в нашем комсомоле, как мещанство, нытьё, лентяйство, самомнение, нежелание учиться, работать над собой, чтобы выработать из себя хороших большевиков и заполнять собой редеющие ряды старой гвардии, — я совершенно не встречал в своей работе таких отвратных типов, на которых я сегодня до омерзения насмотрелся вот в этой самой комнате. Я спрашиваю у вас: скажите, откуда вы откопали таких типов, что полчаса тому назад сидели в этой комнате, пили, жрали, похабничали, — парни вели себя непристойно с девицами, а девицы ещё более непристойно, ещё более омерзительно с парнями? Я спрашиваю, откуда? Неужели — это комсомольцы? Неужели их ещё не выгнали? А эти газовые платья, надетые на голые тела?..» — Я уронила рюмку, она мягко упала на пол, нежно лопнула, жалобно рассыпалась мелкими осколками. Я стояла у стола и не знала, что делать. Пётр вскинул голову, испуганно проговорил: «Вы порезали руку?» — «Нет, — ответила я, — я только разбила свою рюмку. Вы слышали, как она жалобно хрустнула и рассыпалась осколками на полу? В этой рюмке была неж