— Да чего тут говорить, конечно, заткнёт.
— Заткнёт! Не только заткнёт, зарежет, право слов зарежет, лучше не берись, как есть зарежет.
Дядя Сергей, когда мужики поднимали спор о силе и ловкости — зарежет он или не зарежет — всегда молчал, деловито хмурил лоб и напускал на глаза густые брови, а когда спор утихал, становилось тихо и скучно, он поднимал брови кверху и держал их дугами во всё время своего рассказа, если рассказ проходил спокойно, отчего глаза его делались большими, круглыми и как будто пустыми и походили на глаза лошади.
— Ээк! — закатывался первым дядя Сергей от каждого своего смешного слова.
— Ээк! — закатывались за ним слушатели.
Дядя Сергей останавливался. Останавливались слушатели. И рассказ снова развивался, плыл с языка дяди Сергея до нового «ээк».
Волосы на голове дяди Сергея, несмотря на большую старость, были густые, чёрные, и чёрной скобкой глядели из-под краёв картуза, рыжего, выцветшего от времени, — вот каков был дядя Сергей. Можно сказать, особенный, редкостный.
Дядя Сергей любит общество, в особенности молодёжь, которая громко ржёт от его рассказов, но нужно сознаться, он и стариков не обижал, не обходил их своим присутствием, а вежливо раскланивался, пролезал в середину круга, садился на травку, поднимал к подбородку колени, сковывал колени сухими, длинными руками, клал на колени бороду и, после некоторой тишины и просьб, приступал к рассказу.
Вот так сидел дядя Сергей и сейчас под густой лозиной на зелёной травке, у покосившейся на левый бок избы дяди Михаила Многосонова, который, в отличие от дяди Сергея, никакой бороды не имел. Он вместо лица имел просто перепечённое яблоко, морщинистое, жёлтое, которое в какую сторону ни поверни — ни волосика, хоть на радость был бы один — ни одного.
— Ээк, как тебя природа вызвездила, — говорили шутливо мужики.
А Фёдор, которого иначе на селе и не звали, как Федька, всегда одно и то же при встрече:
— Дядя Михайло, тебе, знать, моя тёлка вылизала? — и закатывался в гык.
— Гы-гы… — хохотали мужики.
— А, пожалуй, Федька прав…
— А всё может быть — и вылизала.
— Гы-гы…
Так шутили, смеялись мужики над дядей Михайлом Многосоновым.
На голове у дяди Михайла тоже не было ни одного волосика — степь макушка песчаная… Только на короткой сморщенной шее три колечка рыжих, золотистых волосков.
— Всё богатство? — дотрагиваясь до колечек, вежливо спрашивал Фёдор.
— Всё, — отвечали мужики за дядю Михайла и закатывались в гык.
— Дырки одни остались.
Дядя Михайло выкатывал из морщин, вернее, вывёртывал коричневые зёрнышки глаз и бегал ими по хохочущим рожам.
— Старики, — хрипел беззубым ртом, дёснами, дядя Михайло и облизывал белёсым кончиком языка морщинистую дырочку рта, — старики…
— Хе-хе.
Мужики не понимали. Мужики катались в гыке. А дядя Михайло был прав. Он сказал большую правду. 32-летние мужики записались в стариков, обтирают печи, полати своими боками, а весной — сеновалы и сени, а то под лозинами, в холодке, пупами на солнце. Дух во все дырки — тоже.
— Гы-гы…
А дети скрипучими сохами царапают чахлую малокровную землю полей, не видавшую за семь лет революции навоза. А навоз распёр дворы, подпёр под крыши изб, горит на солнце, тёплым дымком поднимается, от него дух идёт по селу, лезет в нос, в рот, затыкает…
А мужики:
— Гы-гы…
— Федька, не тронь…
— Дядя Сергей, расскажи что-нибудь, послухаем.
Дядя Сергей поднял от колен бороду, вскинул брови. Мужики притихли, свободно развалились на мягкой траве, легко дышат, отдуваются.
— Вы, ребята, как хотите, дело именно ваше, а я человек верующий, православный, бога боюсь… — и, подумав, добавил: — да-а…
— Ггээ…
— Ты, Федька, не смейся, — сказал дядя Сергей и посмотрел сердито на Фёдора. — Народ наш тёмный, необразованный, это видно по всему. Даже, можно сказать, невежды, огломоны… Да-а… и обижаться тут, брат, нечего.
— Да чего тут и говорить… — заволновались мужики.
— Огломоны.
— Огломоны.
— Да ещё какие…
— Я и не смеялся, дядя Сергей, — сказал Фёдор и вскинул от зелёной травы-подорожника лицо с резкой чёрной растительностью, из которой спелыми раздавленными вишнями сочились губы да горели два холмика розовых щёк. — Я только чихнул.
— Чихнул, — протянул равнодушно дядя Сергей и, не глядя на Фёдора, бросил: — на здоровье.
— На здоровье, — вставил дядя Михайло Многосонов и спрятал в морщины коричневые зёрна глаз.
— Молод ещё чихать-то… Ты доживи до наших лет, тогда и…
— Что правильно, то правильно.
— Дело говорит, — загалдели мужики.
Дядя Сергей выше поднял голову, круче выгнул на лбу густые брови.
— Слухайте. Вот, например, есть такое дерево, называется оно липой. Так вот, когда эта самая липа бывает в цвету, запах имеет большой, а главное пользительный для человека.
— Каждое растение пользительно для человека, а не только дерево, да ещё липа, — вставил Фёдор и положил лицо в траву.
Дядя Сергей опустил немного брови, но тут же снова поставил их на прежнее место.
— Кто же этого не знает? Каждое растение пользительно, что и говорить. Хотя бы эту самую липу взять и…
— Она, матушка, того… — шевельнул из комочка морщин бледно-розовым кончиком языка дядя Михайло, — лапти плетут… — и засыпал из комочка морщин в мужиков мелкий, дряблый, покашливающий смешок:
— Хе-хе. Плетут… Хе-хе.
Мужики, глядя на трясущееся тело дяди Михайла, гыкали.
— Эко, как дымит.
— В дух исходит.
Дядя Сергей вскинул бородой, разомкнул руки, вытянул ноги, достал из не менее старого, чем он, пиджака, покрытого заплатами, которых было гораздо больше, чем основного материала, тетрадку в сафьяновом переплёте, положил её на колени, погладил ладонью по переплёту, а затем, послюнявив указательный палец, осторожно стал перелистывать страницы.
— Вот она, липа-то, — проговорил многозначительно дядя Сергей и остановился на 102 странице, ткнул корявым пальцем в заглавие… «И о липе», и, водя пальцем от буквы к букве, напевно стал выговаривать по складам: «Липа древо довольной величины и ширины, притом любопытному зрителю кажется много красивее».
— И правда, — промычал Фёдор в траву.
— А ты стой.
— Слухай, — завозились мужики. — Без тебя знаем.
Дядя Сергей твёрже упёрся пальцем в букву, словно боясь, чтоб она не выпала, насупился.
— Это что у тебя рука-то, ранена? — спросил неожиданно пожилой мужик у молодого мужика, записавшегося в старики.
— Ранена.
— На войне?
— На войне.
— В эту?
— В ту.
— Пензию, значит…
— Не-е…
Мужик недоверчиво оглядел молодого мужика, что-то подумал, пожевал губами, что-то хотел было сказать, но в это время дядя Сергей снова запел, и мужик достал грязный кисет, сделанный из холстины, вынул из него огниво, трубку, набил её табаком и стал высекать огонь.
За ним последовали другие и потянулись к его огоньку.
«…Ствол его покрыт корою гладкою, цвета тёмно-красного и имеющий вяжущую силу».
— Это нам хорошо известно, — снова вставил Фёдор, — нарежем, бывало, липы, надерём с неё лык, продержим и в воде, а когда вытащим, они сделаются скользкими.
Мужики внимательно слушали дядю Сергея.
«…Он внутри бывает бел, мягок и лёгок, листы него сердцеобразны, зубчаты и к концу острее. Цветы обоего пола сидят пучками…»
— Ггээ…
Дядя Сергей остановился, ещё больше надвинул брови, так что большие круглые глаза сделались узкими.
Мужики тоже завозились. Некоторые перевалились на другой бок.
— Чихнул, — прошептал тревожно Фёдор и тоже перевалился с живота на бок, — это ничего, — оправдывался виновато Фёдор, — это у меня такой чох. Замучил окаянный! Многие думают, что я смеюсь, а это — чох. Гы… — И Фёдор снова перевалился на живот, лицом в траву.
«…Родится она на тучной и сыроватой земле, где корень свой углубляет очень глубоко и достигает чрезвычайной толстоты и вышины»…
— Говорят, сорока аршин достигает…
— Батюшки!..
— Глянешь, а шапка с тебя так и валится.
— Это от высоты-то?
— А то как же, она, чай, матушка, на сырой земле растёт, ей, можно сказать, вольготно, соку сколько хошь.
Дядя Сергей недовольно кашлянул и стал продолжать дальше:
«…Сия, родящаяся на липах, амела имеет коленчатые кривые стебли, продолговатые, бледно-зелёные, толстые листья и белые ягоды, из которых также приготовляется хорошее лекарство»…
— Лекарство, — вздохнул кто-то.
«…Лекарство от падучей болезни»…
— От падучей! — выкрикнул и вскочил, как ужаленный, модой мужик так, что с головы слетела шапка, и огнём вспыхнули его густые, не видавшие гребешка, рыжие волосы. — От падучей… Моя жена…
«…От падучей»… — спокойно, по складам пел дядя Сергей.
— От падучей, — вздыхая, охая, взвизгивал рыжий мужик.
«…А ежели ягоды парить в уксусе и принимать, то унимают всякие кровотечения»…
— И… кровотечь… — взревел ещё пуще этот же мужик и выкатил серые, холодные глаза на дядю Сергея.
— И кровотечь…
«…Они, истолчённые в порошок, помогают от кровавых поносов»…
— От кровавых, — завозились мужики, — вот незнато-то, в позапрошлом году сколько переболело народа, уйма, а сколько перемёрло. Вот незнато-то…
«…И от простых, — вдохновенно продолжал дядя Сергей, — и»…
— Ишь ты… поди вот, угадай, что тебе на пользу… а, можно оказать, рядом живём… можно сказать, дерьмо, сколько хошь, можно сказать, липы-то этой самой…
Дядя Михайло Многосонов бледным кончиком языка облизывал губы.
— Лапти плетут…
— Плетут… хе-хе.
«…О вырастающем на липах труте, или грибах, уверяют естествоиспытатели, что оные предохраняют скот от прилипчивых болезней, ежели оные класть в ту воду, которою скот поен будет»…
— А ежели поен не будет.
— А ежели будет… — заспорили мужики.
— От падучей, — дёргался рыжий мужик, — от кровотечи… от кровушки…