Луна за облаком — страница 27 из 56

После обеда Григорий позвонил Догдомэ и сказал, что, если она не возражает, то он готов встретиться с ней.

— Где?— спросила она, ничего почти не соображая. Вдруг от волнения и слабости закружилась голова.

— Ну, где... — Она еле расслышала эти слова. — Я подойду к общежитию, а вы выходите. Не возражаете? В семь часов.

И только когда в трубке раздались гудки, она сообразила, что на­до было спросить Трубина, почему это она должна являться в столь неурочный час для встречи с ним. И то, что она его не спросила, уг­нетало ее. и Чимита ненавидела себя за то, что растерялась, услы­шав его голос. Но то, что он позвал ее на встречу в такое необычное время — все это что-то означало. Этот неурочный вызов сразу на­строил Чимиту на то, что между ними что-то будет нынче — не толь­ко по части всяких трестовских дел... Это «что-то» и радовало, и бе­спокоило ее.

Перед тем, как выйти на улицу, она увидела на подоконнике конверт с хабаровским штемпелем. Само письмо куда-то потерялось и она не помнила, куда его сунула, не помнила и того, о чем говори­лось в письме. И ей вдруг стало жалко пустого конверта. И она в мыслях упрекнула себя, что забыла про письмо. Но то, что она сама писала в Хабаровск, это запомнилось: «Наконец-то я, кажется, могу иногда отвести душу. Он очень похож на тебя: умный, мрачноватый и тоже светловолосый. Больше того, вы даже в разговоре повторяете один другого».

На улице, увидев Григория, она опять вспомнила о хабаровском письме и о том, что писала туда о Григории.

— Вы очень похожи на моего хабаровского знакомого,— сказала ему Чимита и сразу же у нее мелькнула мысль, что надо бы начи­нать разговор не с этого, а с того, с чего он сам начал еще утром в коридоре.

— Нет, я лучше,— не задержался он с ответом.

— Почему же? Вы ведь не знаете моего хабаровского знако­мого!

— Ну, как... Мало ли что — не знаю. Он далеко, а я здесь,—до­бавил Трубин, подумав. — И только поэтому я уже лучше.

— У вас больше самоуверенности, чем остроумия.

— А что бы сказал ваш хабаровчанин, окажись он на моем месте?

— Это можно узнать.

— Каким образом?

— Я напишу ему. Да... Так что вы хотели по части рационализа­ции? И отчего это непременно сегодня? Можно бы и завтра в тресте или я приехала бы к вам на участок.

— Можно бы и не спешить,— сказал он задумчиво. — Я слышал, что вам приходилось бетонировать зимой.

— Приходилось. А что?

— Как-нибудь потом...

Чимита посмотрела на него удивленно: сам же позвал, а теперь— «потом»... Лицо его было утомленным, но менее мрачным и сосредо­точенным, чем обычно.

— А что же тут такого?—Он вынул руку из кармана пальто.

— Чего же вы звонили?

Она подумала, что ему понадобилась папироса, а он взял ее под руку. Вязкая тишина окутала Чимиту — неслышно ни голосов прохо­жих, ни шума автомашин. Один скрип его ботинок, но и этот скрип был тоже как тишина. Только его голос мог разорвать тишину, а он молчал и молчал.

— А у меня были маленькие неприятности,— произнес он.

Улица зашумела на все голоса. Будто ее прорвало.

— По вашему лицу этого не видно. Обычно вы бываете мрачнее.

Он рассказал ей о Потрахине, припрятанном бензине и о том, что

его вызывал следователь.

Она ловила каждое его слово и в голове у нее не было места ни Павлу Патрахину, ни припрятанному бензину, она все ждала, что Григорий что-то скажет о Елизовой. А о ней он не говорил. Может, ее там и не было?

— У нас Коля-милый часто звонил на тот завод. Чуть ли не каждый день. У него туда жена ездила.

— Я встречал ее. Помнится, в тот день она уже уезжала.

И не добавил ни слова, как она ни ждала. Трубин, казалось, за­был, с кем он шел. Она мельком взглянула на него и удивилась: ли­цо его стало совсем мягким, ни следа угрюмости. «Он думает о Да­ше»,— решила она.

«У него забинтована рука. Вот эти бинты держали ее пальцы. Ее, Дашины, пальцы».

— У вас что-то с рукой?

— Ножевое ранение.

— Слышала. Надо заявить в милицию.

— Ну что вы, какая милиция!— усмехнулся Трубин. — Мы-то с Бабием знаем, что этот Файзин нарочно мерз на ветру, чтобы его списали с авиации. Но никто другой этого не знает, и никто ничего не докажет. За давностью времени. И я не могу доказать, что он на­пал на меня с ножом и поранил мне руки.

И вдруг он сказал тихо, глядя перед собой:

— «Я виноват. Но вся моя вина покажет, как любовь твоя верна».

— Это чьи слова? Похоже, что стихи.

—- Из сонета Шекспира. Из сто семнадцатого сонета.

— Что это вас потянуло на стихи?

— Я вспомнил этот сонет потому, что думал о своей сбежавшей жене.

Чимита сочувственно покачала головой. Она снова была ему бла­годарна — на этот раз за то, что он думал не о Даше, а о Софье.

— А что еще в том сонете? Вы не помните?

— Отчего же? Помню.

Скажи, что я уплатой пренебрег за все добро, каким тебе обязан, что я забыл заветный твой порог, с которым всеми узами я связан.

Что я не знал цены твоим часам, безжалостно чужим их отдавая, что позволял безвестным парусам себя нести от милого мне края.

Все преступленья вольности моей ты положи с моей любовью рядом, представь на строгий суд твоих очей, но не казни меня смертельным взглядом Я виноват. Но вся моя вина покажет, как любовь гиоя верна.

— Вы раскаиваетесь в случившемся? С женой?..

— Мне хотелось бы сказать, почему я позвал вас на эту про­гулку.

Чимита рассмеялась, но ей было совсем невесело. Кто она для Трубина? Как держать себя t ним?

Григорий сжал ей руку.

— Не делайте глупостей, Григорий Алексеич. Мне дорого ваше общество. А после этого... я боюсь утратить его. Мне нравятся ваши разговоры — любые, какие угодно: серьезные, умные и даже пустые, ничему не обязывающие.

— Пустые? Ничему не обязывающие?

Трубин отпустил ее руку.

С нависшего над улицей неба сыпало снежком. Белая крупа вы­растала перед самыми лицами. Снег быстро таял. Трубпну казалось: что ни скажи сейчас — все пропадет и исчезнет без следа, не оста­нется даже воспоминаний. Ему уже расхотелось говорить.

— Вы обиделись или не поняли меня?— спросила Чимита, раду­ясь и тому, что шел снег, и тому, что она нашла наконец-то в себе смелость сказать ему несколько слов, в какой-то мере раскрываю­щих ее отношение к нему.

— Нет, нет,— возразил он поспешно.— Я на вас не обиделся. У меня просто удивительное состояние. Я не мог вот так... сидеть дома.

— Я так и подумала.

— Мне пришло в голову, что я что-то делаю не так, как надо, не так, как обязан. Я перебирал в памяти события последних ме­сяцев своей жизни. Много чего было. Но где моя главная ошибка? Ощупью искал я, словно в потемках. Как будто очень уж виноватый перед кем-то. И вдруг мне захотелось поговорить с вами. Вы спро­сите: «Почему именно со мной?» Как бы вам пояснить? Видите ли... Я ощутил, что жить — это не только сожалеть о сбежавшей жене и искать утешения. Жить — это... Если хотите...

— Что «если хотите»?

— Шайдарон уверяет, что жить — это ставить перед собой цель и выполнять ее. Ставить цель... Вы давно с ним знакомы?

— Мы с ним из одного улуса. Он приехал с фронта в сорок третьем. Мои родители умерли. Мы жили у бабушки. Четыре дев­чонки. Я самая младшая. Сутками пропадали на улице, собирали все, что попадалось под руку. Обрывок вожжей, гвоздь, полено дров. Лошадь пройдет... Мы — тут как тут. Огород надо удобрять. Помню, возвращаемся вечером. Двор бурьяном зарос. У старших головенки из бурьяна торчат, а меня и не видно. Иду, спотыкаюсь, падаю, плачу. А в руках щепки — насобирала где-то на растопку. Слышу бабушкин голос: «Ой, бурхан, чем я вас кормить буду? Эта­кая орава на мою голову». А он, Озен Очирович, стоит у крыльца и смотрит на нас.

Она замолчала. По-прежнему падал снег. Они шли все по той же улице, мимо тех же домов. Туда и обратно. Туда и обратно. Но что-то менялось в них самих, и они не замечали, что вокруг все оставалось без перемен.

— А дальше?— нарушил молчание Григорий.

— Дальше? Шайдарон увез нас в детский дом. Ну вот и все. Но давайте поговорим о ваших делах. Так почему же все-таки ре­шили со мной встретиться?

— А вы мне были нужны. С кем из женщин я мог бы гово­рить обо всем, что меня волнует? Ни с Флорой, ни с кем, кроме вас. я не мог. Вы какая-то... Вот мне надо сказать одно или два слова про вас. Самых верных, самых точных. Сказать так, чтобы не надо было ничего добавлять и все для нас обоих было бы яс­ным и понятным. — Он помолчал.— Вы какая-то... Справедливая, что ли. Нет, это не самое точное и не самое верное. Вы скорее... Мне почему-то кажется, что вы можете быть до конца преданной... Преданной человеку или идее.— Он вздохнул.— Все это слова, сло­ва... Ну, допустим, что вы можете быть преданной.— Он взглянул на нее.— Неужели это так непонятно?

— А что вы подразумеваете под моей преданностью?

Ей было понятно, собственно, сразу же, что он хотел сказать, а она спросила лишь для того, чтобы подготовить ему ответ. В этот ответ Чимита вложила побольше смелости. И когда он запутался в поисках нужных ему слов, она решилась.

— Я давно ждала этого часа, Григорий Алексеич. Я нашла в ва­шем лице интересного человека и сказала себе, что жизнь столкнет меня с ним. И жизнь столкнула. Один этот случай с Карымовым произвел на меня впечатление. Может быть, напрасно я простила Карымова? Какая уж тут преданность идее? Какая принципиаль­ность? Мастер подделывает документы. За это же судят. А я? Я по-бабьи разжалобилась, пожалела его. Не такая я уж преданная идее, как вы считаете.

— Как вам угодно, а я все же считаю... От вас постоянно идет какое-то ощущение чистоты, и я сам почувствовал в себе тягу к этой чистоте.— Он замолчал.

— Продолжайте,— попросила она тихо.

— А я уж заодно хотел бы знать: что вы нашли во мне инте­ресного?

— Я узнала, что в институте вас называли тенью отца Гамлета.