Луна за облаком — страница 31 из 56

Увидела вдруг, как живого, Трубина. Глаза его ласково смотре­ли на нее, словно гладили и согревали. Подбородок, вздрагивающие в улыбке губы, взгляд — все так волнующе приятно притягивало, что хотелось превратиться в былинку и исчезнуть отсюда, из опос­тылевшей спальни.

После того вечера жалость к мужу исчезла. Оставаясь с ним наедине, она будто бы наяву всякий раз видела, как Николай Ильич, покойный и радостный, потирал белые пухлые пальцы и шептал:

— A-а, милая! Ну-ну. Иди себе, иди, куда тебе надобно». И на душе у нее становилось холодно и тоскливо.

Промозгло и неприютно между стеной дома и забором. От вок­зала тянет гудок: «У-у-у-у!..» Ветер, падающий с крыш домов, под­вывает, продираясь сквозь саженцы кустарника.

Даша берет Трубина за руки и спрашивает:

— Ты не замерз? Можно пойти ко мне. Хочешь?

— А где он? Николай Ильич...

— Уехал. Что у тебя губы такие? Капризные. Тонкие, смеющие­ся и капризные.

— Не замечал.

«Почему я полюбила его? Почему? Он умный, талантливый. Многие говорят, что быть ему главным инженером».

— А я от Софьи письмо получил,— произнес он чужим голо­сом.— Письмо и письмо... обычное. Так это... ну, кое-какую обиду старую высказала. Кое-где даже злости напустила. А вообще-то... если между строк... так видно, что не прочь и вернуться.

— А ты что?— дрогнувшим голосом спросила Даша.

— А что я? Ну, написал ей. Дал понять, что... Если хочет, пусть приезжает. Ее дело.

— Сходиться будете?

Спросила вот так, не подумав, и сразу пожалела и растерялась. Хотелось оттолкнуть Григория, сказать ему что-то грубое, обидное и вместе с тем не находилось сил остаться одной. Стояла и не чув­ствовала себя, только в висках ломило и постукивало. Если бы не боль в висках, можно подумать, что нет и этого забора, и этой сте­ны, а просто что-то снится неприятное: надо бежать, но сил нет.

Григорий говорил что-то оправдывающее себя. Она не улавли­вала, что именно, лишь схватывала смысл. И старалась успокоить­ся и взять себя в руки.

— Ты любишь Софью? Если любишь, то что же нам тут...

— Не так-то легко ответить. Люблю ли я ее? Когда собралась уезжать, считал, что ничего особенного... Вроде надоели друг другу. Думал, что мне... Долго ли найти женщину?

— И что же?

— Вот встретил тебя. Все в тебе нравится. Все! Но тут надо честным быть. Уж как есть — так есть.

— Не выбрал ли ты жалкий жребий?— насмешливо спросила она.

— Все может быть. У меня голова раскалывается. Столько пе­редумано, перечувствовано! И все по-разному. То так, то эдак. Не было бы у тебя мужа, дочери. А что об этом? Они есть. Меня это мучает.

— Это тебя-то мучает?— усмехнулась Даша.— Не поверила бы, если бы не от тебя слышала. Самого обманули, а он в благородство ударился. Просто смешно.

— В благородство?! Какое уж там... У нас с тобой... Так все сложно! Так сложно! Ну, что ты предлагаешь?

— Ничего. Ровным счетом — ничего!

Ветер свистел, ударяясь в стену уснувшего дома, и улетал куда- то повыше забора. Шелестели листья, перекатываясь к забору. Ред­кие прохожие торопливо стучали каблуками по мосткам, ничуть не подозревая, что совсем рядом от них стояли ДЕое... Эти двое молча­ли. У них получалось как-то странно. Не только уличный холодный ветер обдувал их лица. У них и свой холод был. Он затаился где- то. Им и расставаться не хотелось, и что делать — они не пред­ставляли.

Жить с Николаем Ильичем становилось все тяжелее. Редкий вечер он вел себя спокойно. Обычно что-нибудь да выводило его из себя и он делался велеречив и многословен.

Спал он мало и неспокойно. По ночам вдруг поднимался, за­жигал свет, будил ее и начинал все тот же разговор, почему Даша хранила ключи от квартиры матери, о Трубине, которого он там застал...

— Ну сколько можно об одном и том же?— спрашивала его Даша.— Боже мой! Я спать хочу, оставь меня, пожалуйста.

— Что у тебя было с ним?

— Ничего. Я тебе тысячу раз говорила, что ничего не было.

— Врешь! Пока не скажешь, я не лягу спать.

— У Трубина болел позвоночник. Я пошла за врачом. О, боже мой1 Я тебе все уже пересказывала. Что тебе надо? Мне так трудно с тобой, так тяжело!

— А мне, думаешь, легко было, когда я увидел его на кушетке твоей матери? Мне легко было? Да? Ты об этом когда-нибудь по­думала?

Он стал будить ее каждую ночь и всякий раз требовал подроб­ностей той ее встречи с Трубиным в квартире матери. Николай Ильич даже пытался мебель расставить так, как она находилась в комнате Дашиной матери. Он принес из детской столик, а из гости­ной перетащил диван.

Даша уже перестала удивляться его поступкам, внутри у нее все дрожало и клокотало, нервы были на последнем пределе.

Николай Ильич взял недопитую бутылку портвейна и поставил ее на тот столик, что перенес из детской.

— Ну вот,— произнес он удовлетворенно и уселся на диван. — Я могу показать, как все это происходило.

— Ты решил истязать меня,— сказала она устало.— Я недосы­паю которую уж ночь... Все, что я могла тебе сказать, я сказала. Если ты сию же минуту не прекратишь эти идиотские допросы и не поставишь мебель на место, я встану, оденусь и уйду отсюда. Я не в силах переносить это. Боже мой, с кем я живу!— шептали ее губы и по бледному исхудавшему лицу ходили не то судороги, не то тени от настольной лампы, которую держал Николай Ильич. Он покачивался на нетвердых ногах и вслушивался в слова жены. Когда ее голова откинулась на подушку и снова раздался ее свистя­щий шепот: «Боже мой! Боже мой!»—Николай Ильич что-то понял, какая-то мысль посетила его. Он осмотрел комнату, виновато и про­сяще улыбнулся, поставил лампу, взял бутылку и на цыпочках вышел.

«Мне надо идти отсюда,— думала Даша.— Он все равно не даст мне жить. Утром же займусь этим... Пока поживу у знакомых. А что с Катенькой? Не возьмешь же ее к знакомым. Она останется с ним. Ненадолго. Пока не найду своего угла».

Из дневника Чимиты Догдомэ:

«Впервые в жизни видела, как ставили рекорд. Это случилось в бригаде Трубина. Вышло за смену что-то около тысячи кирпичей на каждого из бригады. Заводилой был каменщик Михаил Гончиков. Стелет раствор и верстает кирпич — как артист. Но сначала дело у них не пошло. Гончиков не мог обойтись без подручных. Ему пода­вали кирпич и раствор, ему готовили подмости. Вот этого-то ни Гон­чиков, ни Трубин не учитывали. Не мог же кирпич идти наверх сам по себе. Шайдарон «раскусил» что к чему. И вот они перестро­ились. Глухую стену клали под расшивку с пятью захватками. На каждой захватке по два каменщика. Один стелет раствор и верстает кирпич, а второй гонит наружную версту. От подсобников совсем отказались. Ну, правда, и раствор шел хороший. Я долго смотрела и ни разу не увидела, чтобы Гончикову попался в растворе хоть один камешек. А даже мелкие камешки задерживают кладку.

Шайдарон не вытерпел и велел мастеру созвать сюда все бри­гады участка. Народу собралось порядочно. Озен Очирович в воз­буждении метался на подмостях и, показывая на Михаила Гончико­ва, кричал: «Вот учитесь! Вот как надо класть стенку!»

Озен Очирович сказал Гончикову: «Желаю тебе счастья из всех его 77 частей!» И тут давай они друг другу выкрикивать пожела­ния из того бурятского счастья: «Чтобы солнце светило круглые сут­ки», «Чтобы никогда луна не закрывала солнце, ибо от этого мо­жет произойти беда», «Чтобы дождя было больше, тогда реки не пересохнут», «Чтобы старики жили до глубокой старости», «Чтобы у каждого детей было побольше и тогда, может быть, один из них станет великим дарханом...» Много было шуток и смеха. Просто чу­десный выдался день!

Я с Бабием поспорила. Он уверяет, что кладка Михаила Гончи­кова показная, что это все ненадолго. Не подадут, мол, раствор к сроку или цемент окажется не тот... Я его убеждала, что мы в си­лах преодолеть все и вся. А он снисходительно улыбался: «Видали таких!» Гончикову же он сказал: «Ну что — затолкал телегу в ме­шок?» Тот ответил: «Затолкал, Георгий Николаич». Но Бабий не унялся. «Ну, кому это нужно — телегу в мешок? Телега предназна­чена для того, чтобы ее тащила лошадь». Гончиков в долгу не ос­тался. «За тем и затолкал,— говорит,— телегу в мешок, что нынче обходимся без лошадей. Времена не те, Георгий Николаич».

Я напустилась на Георгия Николаевича за то, что он пришел сюда на костылях. Ему еще рано ходить, а он не слушается вра­чей. Бабий что-то мне ответил, и мы заспорили.

Бабий стал вспоминать, как у них в полку в годы войны вы­прыгнул из самолета на высоте триста метров воздушный стрелок и остался живым. Этот стрелок, не умея обращаться с ракетницей, выпустил в кабине только что поднявшегося самолета ракету. Та вспыхнула и полетела с шипением по кабине. Солдат так напугал­ся, что забыл о парашюте и махнул за борт. Хорошо, что угодил в огромный сугроб. Его откопали, вытащили, а он стоит и плачет. Этому стрелку было восемнадцать лет.

— Чего уж там говорить о моем полете,— закончил Бабий,— ко­гда с такой верхотуры и то приземляются.

Трубин спросил у меня, как я собираюсь провести сегодня ве­чер. Ответ был резким: «Вам это, должно быть, все равно». Не сдержалась... А ему, может быть, захотелось побыть со мной. Мало ли почему... Он же одинок. С Флорой не встречается давно. Даша? Что-то у него с ней есть. В тресте кое-кто уже поговаривает. Кто- то видел их вместе.

Надо бы набраться духу да и рассказать Григорию все, как есть. А где набраться этого духу? Прямо какая-то неуютная жизнь. Вроде ты у всех на виду, вроде все время тебе надо закрываться от кого-то, от чьего-то взгляда».

«Дочитала «Мартина Идена» и стало страшно. Многие страницы пугают. Несправедливость сильных. Долго ли им опустошить душу слабого и лишить ее веры во что бы то ни было чистое, духовное, возвышенное? И сделать все это, подтасовав события и факты за спиной у обреченного. Неудовлетворенность жизнью, полное рас­слабление физических и духовных сил, неспособность вести борьбу, найти выход... Переживаю все заново за Мартина. Удивительно! У него нет ничего общего с Трубиным, а я вот и его опять сравниваю с Трубиным, вернее,— пытаюсь поставить Трубина на место Марти­на. Ничего не получается. Но все же я уверена, что Трубин из тех, кого зовут сильными. Что-то в нем есть».