О яблонях Софья думала, как о молодых и красивых деревьях, но с несчастливой судьбой. Весной, когда они цвели белым и розовым разливом, трудно было передать, что это такое. В каждой веточке, в каждом лепестке соединялось столько свежести, аромата, красоты, что казалось само присутствие этих маленьких деревьев среди угрюмых выщербленных кирпичных стен и покосившихся заборов просто непостижимым, противоестественным. Вот-вот должно свершиться чудо: яблони поднимутся прочь от забора и улетят отсюда бело-розовым облаком.
Осенью молодые деревья одевались гроздьями некрупных плодов. Под их тяжестью утомленно свисали ветки. Но больно было смотреть на эту никому ненужную усталость яблонь, потому что среди всей массы плодов не оказывалось ни одного, не пораженного червем. Несчастливая судьба... Тополь все мог, у него все получалось — летел, летел его пух! А у этих маленьких и красивых деревьев погибало безвозвратно все то, ради чего они цвели.
И после отъезда из родного города Софья видела тополя и яблони. Но ни шелестом листьев, ни бело-розовым цветением — ничем эти деревья не были похожими на те, что остались дома. Осенью в чужом дворе она увидела, что плоды яблонь стали густо-красными и ни одно из них не было попорчено. Она сорвала яблоко и откусила. Яблоко оказалось кислым.
Как-то она сидела на крыльце с тем человеком, с которым она жила, и вспомнила про старый тополь из своего покинутого двора. Рядом с крыльцом рос тоже тополь, не такой старый, как тот, а все же похожий. И ей захотелось спросить, сколько лет дереву.
— Это недолговечное растение,— услышала она в ответ.
После того у нее возникла и упрочилась мысль о том, что те деревья, которые остались дома, ее деревья, а те, что росли здесь, не ее деревья, и никогда не будут ей принадлежать.
Потом уж так и вышло, что Софья невольно стала заниматься сравнениями. Все, что попадалось ей на глаза, она оценивала и осмысливала лишь в сравнении с подобным, оставшимся у нее от прежней жизни.
Дома после дождя на песчаной улице не было ни луж, ни грязи. Здесь, на новом месте жительства, нельзя было пройти без калош. Дома ее соседями за стеной были старушка с дочерью-студенткой. Тихие и скромные, они вели незаметную жизнь. Лишь иногда вечерами с их половины доносились звуки пианино. Это была всегда одна и та же мелодия — грустная и задумчивая. Софья обычно засыпала под эту музыку. На новом месте она не знала никого из соседей. За стенами не играла музыка, слышались только голоса. По воскресеньям на балкон выносили магнитофон и после этого все звуки, кроме тех, что были на ленте магнитофона, глушились.
Все чаще она перебирала в памяти тех соседей, которые остались на улице ее детства. Даже все плохое, что временами проявлялось у них, ей представлялось или смешным, или безобидным. Оставшись одна, Софья могла часами, не спеша перебирать во всех деталях каждый случай своего былого.
Вот ее зовут играть в подкидного. Что же, она идет. Мужа все равно дома нет. Сколько сидеть одной?
— Королика, королика давай!— кричал ей машинист дядя Костя. — Я знаю, у тебя, Софья, королик.
— Да нет у меня, дядя Костя,— отвечала она. — Ни одного короля за всю игру.
— А-а!— отчаянно махал рукой дядя Костя, подкручивая ус.
— Крою тузом.
— Че-ерт! Бьются вши на бешеной башке!
— Я пантую стоя!— кричал высокий и тощий бетонщик Слава Быховский.
Эти непонятные и бессмысленные для нее прежде выкрики, на которые она не обращала внимания, теперь давно были ей чем-то дороги. Милые смешные выкрики, милые смешные дядя Костя и Слава Быховский!
Партнером Славы обычно бывала крановщица тетя Груша. Она играла лучше всех — знала, с какой карты пойти, какой картой побить.
Дядя Костя или Слава Быховский во время игры ставили на стол пол-литра и выпивали. С ними принимала рюмку-другую и тетя Груша. Игра после этого оживлялась.
— Убьет меня муж, Софья, приди и подкрась мне губы, ну и брови... это самое... — говорила крановщица.
— Зачем, тетя Груша?
— Хочу и в гробу быть красивой.
— Королика, королика!—стоял на своем дядя Костя.
Если дядя Костя ходил с мелкого козыря, крановщица иронически изрекала:
— Ну, что ты с рублем на весь буфет лезешь!
— Ты мне мозги не пудри. Крой давай,— отвечал тот, берясь за рюмку.
— Сказался больным, а тут лафитник за лафитником опрокидываешь.
— Груня-я! Помалкивай в тряпочку!
— Софья, муж-то твой где?
— Им-то что! Детей у них нет. Живут двоечком.
— Груня, а Груня! У тя пошто муж-то старый?
— Старый да удалый. Старый-то все чего-то в дом несет да тащит, а молодой последнее пробарахлит. Молодого я и за углом найду. Вот тебя хотя бы. Славка!
— Не скажи-и! Я чист, как звезда в небе.
Наслушавшись много чего за игру в подкидного, Софья потом обо всем рассказывала Трубину. А теперь что?
Не придет уже жена дяди Кости и не поделится с ней своим житьем-бытьем:
— Ты подумай-ка, Софья Васильевна, мой-то чего сотворил. Вчера с получки пьяным пришел. Я его зарплату швырнула: «Убирайся!» Самой надо на базар. Вынула из шкафа четушку, поставила. Пускай хоть дома трескает. Он без меня напился, спит за столом и записка при нем: «Оля! Спасибо за теплый прием». Ну чего мне с ним делать? К матери уйти жить, что ли?
Ничего этого нет теперь. На улицу, если и выйдешь, никто играть в подкидного не позовет, никто о муже своем не расскажет — ни хвастливого, ни смешного, ни горького.
За всех прежних и новых соседей надрывается по воскресеньям магнитофонная лента на балконе:
Ах, мама, мама.
Как мы будем жить?
Деревья, соседи — это еще что... Это, если взглянуть посерьез- ному, не так уж и важно. Деревья — везде деревья. Соседи—везде соседи.
А вот как с матерью?
Она осталась совсем одна при весьма неопределенных отношениях с Трубиным. Когда уезжала, о ней как-то думала легко: «Ну, чего особенного? Мало ли как люди живут. Живут и живут. Если уж что такое... можно к себе вызвать». Как просто: «К себе вызвать» А куда вызовешь? Одна комната. Когда две будут — никто не скажет. И вот уже закрадывается сомнение: «Не обманула ли я мать? Не черной ли неблагодарностью отплатила?» Сомнение растет и вскоре выливается в убеждение. Да, она отплатила матери черной неблагодарностью. Иначе никак не скажешь.
Она уже не помнила мелких обид на нее, не помнила ее сварливости, ее постоянного подчеркивания, что «ты, Софья, жить не умеешь», что «посмотрю, как ты без меня проживешь». Она помнила лишь ее болезнь — как вызывала врача, как ходила в аптеку и попала под грозу, как поила и кормила мать из чайной ложки, как та забывала, какие лекарства приняла, а какие нет.
Мать, как умела, как могла, тоже звала ее домой.
Деревья, соседи, мать. Это еще что... Живут же некоторые, не думая о деревьях и соседях. Живут без матери. Живут и живут.
Главное было в нем. В том, с которым она жила на новом месте.
Не-ет, ничего плохого она не могла бы сказать о нем. Он любил ее и был внимателен, заботлив, вежлив. Ее обостренные чувства не улавливали ничего такого, что могло бы ее насторожить. Все обстояло как будто бы так, как надо. Только все выходило очень уж скучно и однообразно, на всем как бы лежал слой смааки и поэтому события приходили и уходили бесшумно, гладко, не имея в себе никаких шероховатостей.
Все время она находилась одна-одинешенька или с ним. Если первые дни Софья не замечала этого, то потом ей просто стало тяжело. Бывали минуты, когда ей хотелось сказать: «Своди меня куда- нибудь».
Ему приходили письма от жены и детей. Жена «раскладывала его по косточкам» Его родители, жалея осиротевших внуков, так же не одобряли того, что он сделал. Письма подобного же содержания Софья получала от матери. «Все люди вечно чем-то недовольны,— думала она. — Вот и его родители, и моя мать — они хотят, чтобы мы жили так, как им представляется необходимым. И сколько угодно найдется знакомых, которые бы хотели, чтобы мы жили так, как этим знакомым представляется».
Софья все чего-то выжидала и не устраивалась на работу. Он спрашивал ее... Для него она находила разные отговорки. Софья все чаще вспоминала свой производственный отдел в тресте: видавший виды двухтумбовый стол, карту на стене, белые и синие бланки актов и нарядов. Там она была кому-то нужна, ей постоянно звонили со строительных участков, кричали в трубку то требовательно, то просительно, то виновато: «Софья Васильевна!» Теперь ничего нет... И те бланки — белые и синие — стали казаться ей чем-то для нее близкими и очень нужными. Еще бы! От того, чем была она занята когда-то, зависело финансирование строительства. А нынче что?
Она ждала какого-то события, которое окончательно решит с ее положением. Шли дни, а никакого подобного события не происходило, и жизнь становилась все более безрадостной. Уже давали о себе внать и материальные затруднения. Приходилось на всем экономить.
А экономить она не умела. Он учил ее этому как можно тактичнее и мягче.
Они ни разу не поссорились, не сказали друг другу резкого или грубого слова. Но Софья с ужасом ждала, что еот-вот это произойдет и тогда неизвестно, что делать, как поступить. Одно дело —поругаться с Трубиным, наговорить сгоряча всякого, а другое дело— здесь...
Мысль о возвращении домой все дольше задерживалась у нее в голове. Не Трубин, она бы уже уехала. Но он там жил, с матерью. И пойти на унижение она не решалась.
Лишь с того дня, когда она прочитала письмо Трубина. Софья стала готовиться к отъезду. Отныне все, что она ни делала, было связано с отъездом, все соизмерялось с тем днем, когда она сядет в поезд. Жизнь для нее начала приобретать иной смысл. Теперь ей было безразлично, какие тут соседи, какие яблони в саду, и даже магнитофонная лента не раздражала. Она временный здесь житель, пусть себе все остается, как было до нее.
Прежние ссоры с Трубиным казались такими нелепыми и пустяковыми, что просто не верилось, что из-за них она решилась на разрыв с мужем. Он, видите ли, пальто не помогал ей надеть... Поздно пришел то ли после шахмат, то ли после преферанса... Не-ет, он вес- же лучше, чем кто-либо. Софья не могла объяснить даже самой себе, чем Трубин лучше.